Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«Они вышли наружу в молочно-белом лунном свете, Жюстин молча шла и думала. Затем сказала медленно: "Дело не в зажатости и не в нежелании выздороветь, как они это называли, — как он об этом написал в книге. Дело в том, что этот человек был нашим другом, он и твой друг, сейчас, и наш". Персуорден удивленно посмотрел на нее. «Человек с черной повязкой?» — спросил он. Она кивнула. Жюстин почувствовала вдруг: что бы она ему ни сказала, все останется в тайне. И выговорила тихо: «Да Капо». Последовало долгое молчание. «Ну, ети меня в душу! Старый Порн собственной персоной!» (Исходное слово для прозвища было — «порнограф».) А потом очень осторожно, как ощупью, Персуорден пошел дальше: «Я все это перечитал, и у меня возникла мысль. Видишь ли, если бы я был на твоем месте и если вся эта чертова история не просто выдумка — чтобы пофорсить перед психопомпами — я бы… я бы, короче говоря, попробовал переспать с ним еще раз и заслонить один образ другим. Просто в голову пришло»».

«Конечно же, это с головой выдает его полное невежество в психологии. Подобный шаг был бы даже опасен. Но вот тут-то, к полному его изумлению, она рассмеялась:

в первый раз он слышал из ее уст смех свободный и мелодичный — воистину смех! „А я уже, — сказала она, чуть отдышавшись. — Я уже. Ты себе представить не можешь, каких мне это стоило сил: я, наверно, лет сто слонялась по аллее перед его домом, все никак не решалась позвонить. Мне эта твоя идея тоже приходила в голову. С отчаяния. Что он скажет? Мы ведь были друзьями, долгие годы, — и ни единого намека на тот случай. Он ни разу при мне не упоминал о „Moeurs“, и, знаешь, сдается мне, он этой книги даже не читал. Может быть, — мне всегда так казалось — он почел за лучшее просто забыть обо всем, хотя бы из чувства такта?“»

«Еще один приступ смеха, и Персуорден даже схватил ее за руку, заинтригованный, любопытный. Она попросила у него платок, вытерла глаза и заговорила снова: "В конце концов я таки вошла. Он был дома, в знаменитой своей библиотеке! Я дрожала как лист. Понимаешь, я совершенно не представляла себе, в какой тональности играть — драму? или что-нибудь патетическое? Такое чувство, словно пришла к дантисту. Поверь, Персуорден, это было так смешно. Наконец я сказала: „Дорогой Да Капо, дружище, — ты так долго был моим демоном — вот я и пришла просить тебя изгнать беса, раз и навсегда. Мне нужно забыть ту жуткую детскую сцену. Ты должен со мной переспать!“ Ты бы видел, какое у Да Капо стало лицо. На него просто жалко было смотреть. Он пролепетал что-то вроде: „Mais voyons, Justine, je suis un ami de Nessim!“ [72] и — и так далее. Он налил мне виски и предложил аспирину — в полной уверенности, что я рехнулась. «Садись», — сказал он, пододвинул мне трясущимися руками стул и сам сел напротив, взбудораженный, встревоженный, смешной, — вид у него был как у мальчишки, которого застукали в чужом саду на яблоне". У нее заболел бок от смеха, и она прижала ладонь к больному месту, продолжая хохотать столь заразительно, что Персуорден не смог удержаться и тоже рассмеялся. "Бедный Да Капо, — сказала она. — Он был жутко шокирован, он был просто потрясен, когда я рассказала ему об уличной попрошайке, которую он когда-то изнасиловал, и предложила в нищенке этой узнать меня. Никогда не видела мужчины в большей панике. Конечно, он давно об истории этой забыл и принялся все отрицать, с самого начала. Он даже обиделся и стал мне выговаривать, протестовать. Нет, ты бы видел его лицо! И знаешь, что он сболтнул, пытаясь хоть как-то передо мной оправдаться? Фраза просто великолепная: «Il у a quinze ans que je n'ai pas fait ca!» [73] Она уткнулась лицом Персуордену в колени и некоторое время почти не двигалась — только тряслась от смеха; потом подняла голову и еще раз вытерла глаза. «Я допила виски и ушла, к большому его облегчению; я была уже в дверях, когда он крикнул мне вслед: „Ты не забыла, что вы оба обедаете у меня в среду? К восьми — к четверти девятого, белый галстук“, — фраза, которую я слышу от него регулярно последние несколько лет. Я пришла домой как пьяная и выпила полбутылки джина. И знаешь, когда я легла спать, меня посетила странная мысль — тебе, может быть, она покажется вовсе неуместной; толчком к ней послужило то обстоятельство, что Да Капо мог просто-напросто забыть о нелепой случайности, стоившей мне многих лет мучений и даже психического расстройства, да и помимо меня понаделавшей столько зла стольким людям. Я сказала себе: „Вот таким же образом, наверно, и Бог забыл о зле, которое он нам причинил, оставив нас на милость мира“». Она откинула голову — улыбка на лице — и встала».

72

«Но как же так, Жюстин, ведь я же друг Нессима!» (фр. )

73

«Вот уже пятнадцать лет, как я этим не занимался!» (фр. )

«Тут она заметила, как Персуорден на нее смотрит — со слезами восхищения на глазах. Он вдруг порывисто обнял ее и стал целовать, с большей страстью, быть может, чем когда-либо. Рассказав мне все это — с гордостью, заметь, для нее необычной, — она добавила еще: „И знаешь, Бальтазар, ни один любовник не может так целовать — это была настоящая награда, акколада. Я поняла: выйди все чуть иначе, и я могла бы заставить его полюбить себя, это было в моих силах, — возможно, за те самые мои недостатки, которые для всех очевидны“».

«Подошла, переговариваясь в потемках, остальная группа и… и не знаю, что было дальше. Наверно, они вернулись назад, к Нилу, и достойно завершили вечер в каком-нибудь ночном клубе. Какого черта я тебе все это пересказываю? Вот уж маразм! Ты еще, чего доброго, возненавидишь меня, ведь я сообщил тебе столько подробностей, которых ты предпочел бы вовсе не знать — как мужчина, либо же пренебречь ими — как художник… Эти злые маленькие незаконнорожденные факты, подменыши, перевертыши из пыльных углов наших жизней, — их можно бы вставить в замок, как отмычку, или как нож — в устрицу: будет ли жемчужина внутри? Кто знает? Но где-то же они обязаны иметь свои права, эти зернышки истины, которая «промелькнула и скрылась». В здравом уме и твердой памяти истина невыразима. Она — именно то, что «промелькнуло и скрылось», — опечатка, способная выдать весь фарс с головой. Понимаешь ли ты меня, мудрая твоя голова? Я сам себя не понимаю. У меня никогда не хватит смелости передать тебе эти бумаги, я уже знаю. Я докончу сюжет для самого себя, для внутреннего пользования».

«Можешь судить теперь о глубине отчаяния, постигшего Жюстин, когда сей негодяй Персуорден просто взял и сам себя убил. Он и меня поступком этим, как говорят теперь, „достал“ — но вот я уже и поймал себя: я улыбаюсь — я мало верю в

то, что он действительно умер. Для Жюстин, как и для меня, его самоубийство было совершенно необъяснимым, совершенно неожиданным; но, в отличие от меня, она-то целую паутину сплела на основе одного-единственного непреложного факта: он жив и будет жить! И вот не осталось никого, кроме меня, кому она могла довериться; тебе же, кого, видит Бог, она если и не любила, то уж во всяком случае не ненавидела, грозила серьезная опасность. Слишком поздно было думать, действовать, вот разве что — бежать. Она осталась с тем, что выстроила „для отвода глаз“! Идут ли подобные горькие истины людям на пользу? Выбрось эти бумаги в море, дорогой мой мальчик, и не читай больше Комментария. Да, совсем забыл. Я ведь не собирался даже давать его тебе, не так ли? Я оставлю тебе удовольствие жить среди песчаных замков искусства, которое „заново строит реальность, заставляет ее повернуться значимой стороной“. Какой такой значимой стороной могла она обернуться, скажем, к Нессиму, — он ведь уже успел в то время с головой уйти в пустые хлопоты, заставившие всех — и сам он не исключение — усомниться в здравости его рассудка. О куда как серьезной подоплеке его тогдашних чудачеств я многое мог бы порассказать, ибо чего только не узнал за прошедшие несколько лет — о его коммерческой и политической деятельности. Ты бы понял причины внезапно пробудившейся в нем страсти к светским приемам — откуда и произошел столь красочно тобой описанный кишащий гостями особняк, зачем давал он все эти балы и банкеты. Здесь, однако… меня беспокоят соображения цензурного характера, ибо если я все же наберусь решимости отправить тебе сей растрепанный ворох бумаги, а ты — что с тебя взять — и впрямь зашвырнешь его в воду, с моря станется вымыть его на наш александрийский берег, быть может, прямиком в руки полиции. Так что уж лучше не стоит. Я расскажу тебе только то, что можно доверить бумаге. Может быть, позже скажу и остальное».

«Лицо умершего Персуордена очень напоминает мне лицо умершей Мелиссы; у них у обоих был такой вид, словно они только что учинили жутко забавную — для внутреннего пользования — шутку и блаженно отошли ко сну, не успев окончательно изгнать улыбку из уголков рта. Незадолго до смерти он сказал Жюстин: „Я стыжусь одной-единственной вещи: я пренебрегал первейшим правилом художника, а именно — твори и голодай. Мне никогда не приходилось голодать. Я всегда держался на плаву за счет разного рода подработок; и гадостей понаделал не меньше твоего, а то и больше“».

«Когда я в ту ночь приехал в отель, Нессим был уже там, и выглядел он невероятно собранным и спокойным, но — как будто он оглох от взрыва, что ли. Он звонил по телефону Маунтоливу в летнюю резиденцию на холме. Этакий легкий нокдаун от столкновения с реальностью? Как раз на то время у него пришлась череда кошмарных видений — он описал их детальнейшим образом в дневнике, а ты часть из них позаимствовал для своей рукописи. Все они странным образом перекликаются со снами Лейлы пятнадцатилетней давности — у нее был очень сложный период сразу после смерти мужа, и я по просьбе Нессима ухаживал за ней. Здесь, кстати, замечаю обычную твою ошибку, ты слишком доверяешь тому, что пациенты сами о себе рассказывают, — их отчетам о собственных действиях и о смыслах собственных действий. Из тебя никогда не выйдет путного врача. Пациентов нужно допрашивать с пристрастием — ибо они всегда лгут. И не виноваты в том, это просто часть защитного механизма самой болезни — так же как и твоя рукопись изобличает защитный механизм мечты, идеалы, грезы, которые менее всего хотели бы смешаться с реальностью! Что, быть может, я не прав? Я не хотел бы никого судить пристрастно, а тем паче — вторгаться в частные твои владения. Не придется ли мне за эти записки заплатить твоей дружбой? Надеюсь, нет, но все же опасаюсь».

«О чем бишь я? Да, о лице Персуордена мертвого! Знакомое выражение — насмешка и дерзость. Такое было ощущение, словно он актерствует, — если честно, оно и до сих пор не выветрилось, мне как-то не верится в то, что он умер насовсем».

«Подняла меня, так сказать, по тревоге Жюстин — Нессим прислал ее ко мне с машиной и запиской, прочесть которую я ей не позволил. Ясно было, что Нессим узнал о его намерениях либо уже о свершившемся факте раньше, чем кто-либо другой, и я склонен подозревать здесь самого Персуордена — скажем, звонок по телефону. Как бы то ни было, с самоубийством я сталкивался не в первый раз — ночные патрули Нимрод-паши материала мне дают сверх меры — и подготовился загодя. На случай, если в ход пошли барбитураты или любые другие медленно действующие средства, я кроме противоядий захватил небольшой желудочный зонд. И, каюсь, не без удовольствия представлял себе, какое выражение лица будет у нашего общего друга, когда он очнется в госпитале. И все же я, кажется, недооценил его гордости и его педантической привычки доводить любое дело до конца, ибо когда мы прибыли, он был педантичнейшим образом мертв — окончательно и бесповоротно».

«Жюстин бросилась впереди меня вверх по лестнице мрачного отеля, столь любезного сердцу покойного („Старый стервятник“ — так он его окрестил, должно быть, из-за полчищ шлюх, которые вечно вьются там снаружи, и впрямь похожие на стервятников)».

«Нессим заперся в номере — нам пришлось стучать, и он впустил нас с некоторой даже неохотой, по крайней мере мне так показалось. Бардак там был жуткий. Все ящики вывернуты наружу, повсюду одежда, рукописи, картины; Персуорден лежал на кровати, в уголке, и нос его отрешенно смотрел в потолок.

Я остановился чуть не в дверях и принялся распаковывать свою амуницию: методичность — лучшее средство от стресса; Жюстин же безошибочно направилась через всю комнату к кровати, вытащила из-за нее бутылку джина и основательно к ней приложилась, Я знал, что в бутылке как раз и может быть яд, но ничего не сказал — в такие минуты лучше помалкивать. Стоит только впасть в истерику, и яд там окажется непременно. Я просто стоял, и распаковывал, и разматывал свой старенький желудочный зонд, спасший больше бессмысленных жизней (жизней совершенно нежизнеспособных, чье стремленье упасть неизменно, как у не по фигуре сшитых брюк), чем какой-либо другой подобный инструмент в Александрии. Медленно и методично, как то и подобает третьеразрядному доктору, я размотал его — что, кроме методичности, может третьеразрядный доктор противопоставить миру?»

Поделиться с друзьями: