Бар эскадрильи
Шрифт:
Тогда Арнольф, от которого вы ожидали какой-нибудь смущенной снисходительности, вдруг, к вашему удивлению, заплакал. Заплакал! А вы, рассказывая это, вы смеялись, как мало кто это делает в салонах. Вы, в свою очередь, вскоре тоже плакали, но только от смеха. На вас смотрели, и лица были строгие. «Ну что ж, — проворчал кто-то, — я нахожу это скорее трогательным, растерянность этого человека, потому что его старый компаньон предал идеалы их молодости… Это даже довольно здорово, разве нет?…»
Вы вдруг перестали смеяться, мгновенно перестали. Вы стали похожим на ошеломленного, дурашливого, огорченного пай-мальчика. Вы подождали, пока ваша мимика достигнет цели и привлечет внимание всех, а потом вполголоса мило объяснили: «Но, месье, Арнольф ведь иссыхает от желания стать академиком, и он тоже…»
Я
Увы, последующие события показали, что и у вас были свои искушения, и свои скопления газа в кишечнике, и свои компромиссы, и свои хитрости. Но я увидел у вас такое выражение лица в тот день, когда зашел к Лeoнеллихе опрокинуть несколько стаканчиков и когда вы с такой ловкостью пролавировали мимо меня, чтобы не подать мне руки (мне, дорогой мой, противно именно от того, что до меня дотрагиваются, а не когда меня избегают), так вот я увидел у вас такое выражение лица, что стал задавать себе вопросы и стал задавать вопросы о вас вокруг себя, и моя старая симпатия к вам (смотри выше) ко мне вернулась. Я не перевариваю вас так же, как не перевариваете вы меня, но только у меня отрыжка — это отрыжка дружбой, а у вас — желчью. У меня более надежная конституция, чем у вас.
Все это я говорю, чтобы вы знали: если вы переживаете какое-то личное испытание, то даже не зная его, я его уважаю, и что я воздержусь ругать вас еще несколько недель. А как же колкости, скажете вы мне, в моей хронике от последнего четверга? Я сочинил их тогда, когда еще не почувствовал прилива дружбы к вам. Но где моя голова! Вы же не читаете моих хроник…
А в том случае, если вы вдруг обнаружите в себе неожиданный дар ясновиденья и обнаружите шакалов там, где надеялись иметь верных псов, я довожу до вашего сведения, что мои личные друзья богаты, могущественны, и что им не потребуется много времени, чтобы разогнать стервятников, которые вас обступили. Я не без удовольствия принесу вам то, что называется «кислородным баллоном». Или вот еще: достойные люди готовы организовать для вас «заседание» акционеров. Вы видите, я выучил терминологию. Кто имеет уши…
Но, возможно, я ошибаюсь, и вы процветаете, пребываете в безмятежности и обласканы своими акционерами. В таком случае в тот день это было всего лишь недомогание. Было жарко, а пища, как говорят, в палаццо фрау Диди была тяжелая.
БРЕТОНН
Я встретил машину Форнеро, когда спускался по дороге из леса Сен-Гатьен к Англескевилю. Он не сообщал мне о своем визите, но я накануне говорил по телефону с Луветтой и сказал ей, что буду в Нормандии: так что он был уверен, что найдет меня.
— Я заблудился, как всегда…
— Приезжайте почаще!
Я сел в машину, и мы доехали до моего дома за пять минут. Я чувствовал себя лишенным часовой пешей прогулки. Поэтому я не спросил его, чему обязан такой честью. Десятое августа! Я ждал, не слишком разглядывая его лицо, бледное под загаром.
Форнеро должным образом задал мне вопросы о моей работе, вопросы, которые я был вправе от него услышать. Он поступил еще лучше: установил спокойное согласие в наших мыслях благодаря своим вопросам, своему молчанию, началам комментариев. Он лишний раз показал мне, что, говоря о литературе, он знает, о чем говорит. Я оценил, что он был способен заставить себя быть медлительным, внимательным к другому, хотя горел желанием приступить к тому, ради чего приехал. Я его избавил от этого, спросив, наконец, о причине его визита.
— Я приехал к вам с двумя сообщениями неравноценной важности и спросить у вас два совета, — ответил он мне. — Начну с самого важного: Клод больна.
— Я слышал…
— Мы знаем об этом уже четыре месяца. Угроза точная,
постоянная, Клод отказалась от хирургического вмешательства, которое так рекомендуют кардиологи. Мы об этом больше никогда не говорим. (Он поднял руку, как бы запрещая прерывать его.) Вы догадываетесь, что я проехал двести километров не для того, чтобы жаловаться. Но болезнь Клод, которую я, как мне сначала показалось, воспринял спокойно (он как бы делал ударение на некоторых словах, подчеркивая их также ироничной улыбкой), меня опустошила больше, чем я в состоянии это выразить. Ладно. Я сейчас в состоянии наименьшей сопротивляемости и вот именно в этом состоянии я сталкиваюсь с одной профессиональной проблемой, которая обретает неожиданную остроту. Я не в силах вернуть себе ни мою реакцию, ни моего спокойствия. Я пребываю в нерешительности и в то же время дохожу до белого каления.Затем Форнеро детально изложил мне интригу с телевидением, следить за которой мне удавалось не без усилия над собой. Ни одного отклика об этой истории, достаточно жалкой, до меня не доходило, хотя Форнеро кажется, что она на слуху у всех. Не выказывая этим никакого пренебрежения, скажу, что территория, на которой разворачиваются эти действия, не моя. Я сказал это Форнеро, который терпеливо принялся мне доказывать, до какой степени все, что он и я, мы оба, любим, зависит сегодня от успехов или неуспехов, одержанных в этих второстепенных боях. «Святость тут не помогает», — сказал он мне. Что ж, в добрый час, вот язык, который я способен понять. Но не настолько, чтобы научиться давать советы по улаживанию. В конце концов, если Форнеро доехал до Англекевиля, то не для того, чтобы услышать, как я его поощряю поддаться шантажу. Поэтому я ему посоветовал следовать своей дорогой, доверять своей интуиции, которая уводит его от простых решений, посоветовал попробовать вынудить «своих администраторов» (я никогда серьезно не верил в существование теневых фантомов и власти…) к тому, что я назвал «проход сквозь узкую дверь».
Форнеро был одновременно и решителен, и полон сомнений. «Если я проиграю, — сказал он мне, — я рискую потерять всё. То, что я прав, в деле ничего не меняет». Я старался ему показать, что эпизод в конце концов ничтожен: издать или не издать одну-две книжки среди сотен, которые он публикует каждый год.
— Мы публикуем сто книг, но выживаем только благодаря одному десятку из них. Речь идет об одной или о двух из этих самых. Но я в первый раз чувствую, что издательство расколото. Впервые сотрудники, избранные мною, осмеливаются публично искать поддержку людей, от которых я завишу, и извлекать из этой поддержки аргументы против меня. Меня обманывают, меня ни во что не ставят. И происки исходят не от этих мальчиков из рекламы и распространения, которые бы извлекли из этого какие-то преимущества, а от Брютиже, моего мандарина, моего эрудита…
Я незаметно пожал плечами при мысли, что кто-то может принять Брютиже за эрудита, но ничего не ответил. Я смотрел, как Форнеро посмеивается, слушал его объяснения про то, что речь тут идет о его совести, и у меня складывалось ощущение, что он уже давно прокручивает в голове события и формулы, не вкладывая больше в это чувств. Он приехал поговорить со мной: он говорил. Откуда у него это неверие в полезность своих действий? Вдруг он посмотрел на меня:
— Бретонн, все это уже не имеет никакого значения. Вы мне верите? Болезнь Клод изменила шкалу ценностей. Еще шесть месяцев назад я бы дрался, как я умею драться, со злой веселостью. Я несколько раз преодолевал препятствия гораздо более значительные! Вспомните банкротство газеты. Арест книги Сервьера… А сегодня битва какая-то смехотворная.
— Брютиже и его банда не знают о болезни Клод?
— Нет, они знают о ней и потому-то меня и мучают.
Я дал Форнеро пару сапог, и мы пошли к морю. Через час мы добрались до него: мой спутник не утратил свою походку горца. Это было время, когда отлив и заходящее солнце преображают пляж в огромное зеркало. Направо и налево, вдалеке, виднелись фигурки последних вечерних купальщиков, возвращавшихся в виллы. Наездники скакали против солнца к Трувилю. Мы пошли в другом направлении. Словно китайские тени на горизонте, большие танкеры ждали напротив Гавра прилива.