Бархат и опилки, или Товарищ ребёнок и буквы
Шрифт:
— Почтальон нечаянно оставил между нашими газетами открытку, которая явно предназначалась Феликсу. — Тётя Айно протянула открытку. — Вернее, это послано Хельмес…
— От мамы пришла открытка! — обрадовалась я, бросилась к тёте Айно и протянула руку.
— Что должен сказать хороший ребёнок? — нахмурилась тётя Анне, но сразу изменила тон на радостный, как только я произнесла «спасибо», и стала трясти руку тёти Айно. — Тысяча вам благодарностей! Мы все ждём вестей от Хельмес как манны небесной! И вот! Наконец-то!
— Да, конечно, — пробормотала мать Кюлли. — Ну, мы пошли!
—
Она поспешила к буфету и взяла с верхней полки бумажный кулёчек.
— Полакомись сладеньким, маленькая барышня! Это «Раковые шейки» — совсем как в эстонское время!
Так-та-ак! Мне тётя сказала, что конфеты кончились! А тут оказалось, что это враки, и мамина открытка была столь важным делом, что за это можно дать коммунистическую конфетку…
— Твои тата и мама — пара, лучше не придумаешь, — сказала мне тётя Анне, посмеиваясь и разглядывая желтоватую открытку с красной марочкой. — Даже почерк у них одинаковый — конечно, дело учительское, привыкли много писать.
Мне бы больше понравилось, если бы мама прислала нам почтовую открытку с цветами или какой-нибудь картинкой. На той стороне, где марка, было написано совсем мало, зато другая сторона была плотно покрыта словами, которые я не могла прочесть, только несколько букв: крупные — К, С и Т — были мне знакомы.
— Тётя Анне, научи меня письменным буквам.
— Ты сама читаешь толстые книги и не можешь прочитать слова на открытке? — удивилась тётя, и, взглянув на неё, сразу воскликнула: — Ну я и простофиля! Как это я не сообразила, что у написанных от руки букв совсем другой вид, чем у напечатанных в книге… Но мы можем этим заняться потом, а сейчас дай-ка я прочту, что там Хельмес пишет! Что ты уставилась на меня, как солдат на вошь! Я и сама знаю, что чужие письма читать некрасиво, но душа не вытерпит ждать, пока Феликс вернётся… Я тоже тревожусь за твою маму! Я буду читать вслух, так что и ты услышишь!
Тётя Анне села за стол у окна и, прищуриваясь, начала читать:
«Любовь моя! Тебе наши лучшие пожелания, если ты там, откуда написала Анне. К сожалению, мы с Леэло твоего письма не получили, было слишком длинное, что ли?»
Я чувствовала, как у меня зардели щёки:
— Мама пишет обо мне?
— Да… но… — произнесла тётя Анне с сомнением в голосе. — Что-то не могу понять… Посмотрим, что тут ещё… «Послал тебе в Таллинн несколько писем о своей жизни, довольно длинных. Мы с Леэло здоровы и ждём по утрам и вечерам мамочку, „может, вернется“, как говорит Леэло деловито. Я по-прежнему работаю в Руйла, сегодня приехал в Кейла на собрание. Каково твое здоровье и душевное состояние — этого я и представить себе не могу! Как ты добралась до места с такими большими узлами? Мы мысленно с тобой. От всего сердца. Феликс».Ого!
Тётя читала открытку на вытянутой руке.
— Погоди-ка, я посмотрю… Да, «Феликс»!
Тётя Анне повернула открытку другой стороной и прочитала: «Ленинград, п. я. № 386, Тунгал Хельмес Хансовне…» Господи боже мой! Деточка, это письмо твоего таты, а не Хельмес!
— Тата несколько раз
написал обо мне! — не могла я скрыть гордости.— Да, но… Почему эта открытка вернулась? Видишь, тут написано другим почерком и по-русски: «адресат выбыл»… Это означает, что Хельмес выбыла… Куда она оттуда, из ленинградской тюрьмы, могла выбыть? А вдруг… О, Господи!
У меня зачесались бедра, ноги заледенели, и в придачу ко всему живот заболел. Боль все усиливалась, но я старалась скрыть это от тёти Анне, потому что очень хорошо помнила, что в буфете наверху сохранилось полбутылки рыбьего жира.
К счастью, тётя не обращала на меня никакого внимания, она сидела на стуле как-то сжавшись, скрестив руки на груди, и что-то едва слышно бормотала.
— Что ты сказала, тётя Анне? Я не пойму, что ты там говоришь!
Выражение лица тёти было совсем не бодрое.
— Я молилась, чтобы твоя мама была жива, — ответила она совсем чужим голосом. — Скрести и ты руки и попроси Бога, чтобы он сберёг маму. Скажи: «Отец Небесный, спаси мою маму, чтобы она была жива и здорова… где бы она ни находилась…»
Взрослые действительно странные — хотя я сделала всё, как она велела, настроение её ничуть не улучшилось, совсем наоборот — глядя на меня, тётя принялась тихонько всхлипывать.
— А Бог видит и слышит маму сейчас?
— Мхм, — кивнула тётя, вытирая глаза рукой.
— Тогда хорошо, тогда он знает, что мама хорошая, и, наверное, скажет это чёрным дядькам тоже, — сказала я, успокаиваясь. — Ведь Бог умный и смелый, и по-русски говорить умеет тоже… А нас Бог тоже видит? У нас ведь такой толстый мох на крыше…
— Конечно. — Губы тёти даже расплылись в улыбке. — Мы ведь христиане. И ты, к счастью, крещёная, как положено. Хотя с этим была большая морока, но в конце концов пастор Соосаар побрызгал на тебя святой водой и сказал, что из этой девочки будет толк.
— А это была только вода? Без мыла?
Тётя усмехнулась.
— Да ведь пастор не парикмахер, он не головы моет, он крестит! Об этом не стоит никому говорить, потому что русское правительство не позволяет школьным учителям крестить своих детей. И в церковь ходить тоже. Представляешь! Твоя мама тогда была директором. Учителя теперь и смотреть в сторону ворот церкви не смеют, не говоря о том, чтобы идти к алтарю… Но твой тата привез пастора на лошади сюда в Руйла, в здании школы тебя и ещё одного маленького мальчика тайком покрестили.
— Я знаю, этого мальчика зовут Пеэтер, мама об этом мне рассказывала!
— Ну да — двоих детей крестили и две пары тогда обвенчали! — добавила тётя Анне. — Твои мама и тата несколько лет жили в гражданском браке, и все родственники были этим недовольны. Особенно наша мама и мамина мама, мол, это непорядок — образованные люди, а живут незаконно, и ребёнок растёт нехристем. Наконец терпение у твоего таты иссякло — взял он в колхозе лошадь и помчался к пастору в Хагери. И они пригласили другую пару за компанию, у тех было такое же дело, жили незаконно и сынок был некрещеным. Мать этого Пеэтера была красавица, ну прямо кинозвезда. Но теперь эти Сауауки куда-то переселились, в нынешние времена интеллигентные люди не осмеливаются долго жить на одном месте.