Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

х х х

При заводе издавалась газета-многотиражка. Я туда снёс своё стихотворение. Речь в нём шла о горновом цехе, о труде кочегаров, — и редактор Токсубаев (к стыду своему, имени и отчества не помню) одобрил его. Через неделю оно было опубликовано. Когда я увидел номер газеты с этим моим опусом, меня охватило ощущение необычности, странности того, что произошло. Только подумать: вот — я, вот — газета, но ведь эта газета — не просто газета. В ней — я! Меня напечатали!

Получив в редакции два экземпляра многотиражки, я пошёл в цех, где принял вечернюю смену от пожилого кочегара Шерепина. Он стал моим первым читателем и критиком. Прочёл он моё творение внимательно, неторопливо и сказал: «Всё вроде бы правильно. Но кричать-то зачем? Ты ненормальный что ли?»

Дело

в том, что в стихотворении среди прочих четверостиший было и такое: 

В топках нагреты все кирпичи,От горна жарою пышет,Форсунки гудят. Кричи — не кричи, —Тебя никто не услышит! 

Только что эти строчки о крике казались мне ценным творческим достижением. А теперь, после дружественного, но ехидного замечания Шерепина, я представил себе, что хожу во время дежурства вокруг горна и зачем-то ору во всю глотку. Боже, как глупо!..

Мать отнеслась к первой моей публикации милостиво. Она тоже заметила некоторые погрешности стиля, но главное для неё было то, что меня напечатали. Она верила, что это — только начало.

х х х

Мне нравилось работать в ночную смену. Что-то таинственное чудилось мне в этой работе. За окнами темно, а здесь — свет, ровный гул форсунок. Кажется, весь цех, весь кирпичный корпус плавно движется куда-то, плывёт в неведомое. И весь мир — неразгаданное чудо, которое можно разгадать только стихами. Но этих стихов ещё нет. В голову приходят отдельные строчки, их надо удержать в памяти; записывать их здесь не годится, ведь я на работе.

А время идёт. Теперь не так уж далеко до конца смены. Я вижу, что кочегар, дежурящий у соседнего горна, жуёт что-то. Во мне тоже пробуждается утренний аппетит. Я беру из своего шкафчика пакетик с бутербродами, их приготовила для меня мать. Руки я вытер, но всё равно пальцы мои пропитаны запахом мазута, поэтому я осторожно держу каждый кусок хлеба за уголок, а потом этот малюсенький кусочек-уголочек бросаю — на радость крысам. Эта привычка так прилипнет ко мне, что после того, как я возьму расчёт с завода, она многие годы будет сопровождать меня, и только война и блокада разлучат меня с ней. Но не навсегда. Лет через десять после войны она вернётся ко мне. Никак мне от неё не отделаться...

После того как я перекусил, в голове моей опять, тесня одна другую, возникают неожиданные строчки. Они порождены этой ночью, этой работой, и в то ж время они — совсем о другом. О чём — я и сам ещё толком не знаю. Вернувшись домой, спать ложусь не сразу. У меня теперь своя девятиметровая комнатка. В ней и мебель есть: кровать, этажерка, стул, трёхногое старенькое кресло и — самое главное — ломберный стол, который служит мне письменным. И хотя я изрядно устал за недавнюю трудовую ночь, но тянет, тянет меня к этому столу. Мной овладевает странное предсонное состояние. Чувство физической усталости не только не угнетает ума, но даже освобождает его от каких-то тайных оков. Сон во мне братается с явью. Я сажусь за стол и пишу стихи.

В одно такое стихотворное утро я до того за этим письменно-ломберным столом доработался, что у меня голова закружилась, я на мгновение сознание потерял и чуть со стула на пол не грохнулся.

...Комната моя темновата, в ней и ясным днём — сумерки, ибо окно выходит во двор, а он не широк, и флигель заслоняет свет. Но я не люблю яркого света, и комнатёнка кажется мне очень уютной. Плохо только то, что стены её хорошо пропускают все звуки, а в соседней комнате обитает со своей женой Андрей Степанович, слепой баянист. Когда-то он выступал во всяких клубах, а теперь, на старости лет, даёт на дому музыкальные уроки молодым людям, будущим баянистам-гармонистам. По выходным дням сквозь стену мне очень даже слышно, как не то он, не то какой-нибудь его ученик вовсю наяривает на баяне, да ещё при этом в такт ногами по полу отбивает. Но злиться на Андрея Степановича я не могу: человек он добрый, порядочный, подстать своей жене. Да и все остальные жильцы нашей коммунальной квартиры — люди очень даже неплохие. Ни склок, ни ссор, ни доносов... А вот после войны довелось нам с женой пожить в

другой коммуналке. Вот там-то я узнал почём фунт лиха. Вот там-то я лишний раз убедился в бытовой правдивости рассказов Зощенко!

Добрые гости

Иногда мой стол использовался по его прямому назначению, то есть как ломберный. В те дни, когда к матери и тёте Вере приходили гости, я переносил его в тёти-Верину комнату. Гости играли на нём в преферанс и ещё в какие-то сложные игры. Играли не на деньги, а ради самой игры, — и обычно не очень долго, а потом мать и тётя угощали их чаем с печеньем. И никогда ничем спиртным. Да и приходили к нам гости не ради еды и питья. Хорошие это были люди, и некоторых из них я до сих пор помню.

Очень прочно запомнился мне Георгий Генрихович Гобар, петербургский француз. Он преподавал в Военно-морском училище имени Фрунзе, а что преподавал — не знаю. Может быть, французский язык? И мать, и тётя очень бойко говорили по-французски, но каждый раз, когда этот гость уходил, они с восхищением отзывались о его настоящем парижском прононсе.

Гобар, немолодой человек с военной выправкой, с какой-то благородной точностью движений, очень мне нравился. Вот только его отчество казалось мне слишком уж величественным, слишком уж королевским. Георгий Гиенович, — так, в шутку, стал я его звать, когда дома заходил разговор о нём. «Только не скажи так при нём!» — смеясь, внушала мне мать. Но однажды, едва он вошёл в приходую, я, здороваясь, по рассеянности обратился к нему именно так. И мгновенно осознав свою ошибку, замер от чувства стыда и неловкости. Однако произошло нечто неожиданное. Гобар расхохотался, погладил меня рукой по плечу и сказал, что теперь он прикажет своим курсантам именовать его именно так, чтоб они его больше боялись.

Этому человеку я обязан тем, что стал менее лживым. Нет, абсолютно правдивым я не стал, но ложь имеет много разновидностей, и от одной из них Георгий Генрихович меня излечил. Как-то раз он спросил меня, читал ли я «Свет погас» Киплинга. Стихи Киплинга (разумеется, в переводе на русский) я уже знал, и некоторые — наизусть; и его «Книгу джунглей» читал. А вот «Свет погас» я прочесть ещё не успел, но мне было стыдно признаться в этом. Я соврал, что да, конечно, читал. Гобар повёл речь об этом романе и задал мне какой-то вопрос. Из моего ответа ему стало ясно, что я сказал неправду, — и тогда Георгий Генрихович как-то удивительно безобидно и убедительно растолковал, внушил мне, что лгать в таких случаях не нужно. Ибо когда человек сам признается, что он чего-то не знает, то это — не грех, ничего в этом нет постыдного. Наоборот, такое честное признание означает, что человек этот намерен познать то, чего он ещё не познал. С того дня я никогда ни перед кем не скрываю своего незнания чего-либо.

Однажды Георгий Генрихович дал мне пригласительный билет на вечер в Военно-морском училище. Что был за вечер, какие там артисты выступали — всё вылетело из моей памяти. Но навсегда запомнилась внутренняя архитектура здания, мудрая и горделивая её простота и величие — и, конечно, компасный зал. Ещё удивила огромность другого зала, окна которого выходят на Двенадцатую линию. Через пятьдесят лет я там снова побывал. На этот раз на литературном вечере, посвящённом памяти поэта-моряка Алексея Лебедева. Талантливый и смелый это был человек. Давно взяла его война, давно погиб он в подводной лодке, а стихи его не погибнут. Они живут!

...Но вернусь на Шестую линию. Бывал у нас и дядя Федя, — Фёдор Александрович Изылметьев. Этот отставной военный инженер был уже в летах изрядных, но бодр, подтянут и как-то не по-старчески, а по-молодому благожелателен. Наверно, у него было сильное биополе, от него исходили незримые волны уюта и всепонимания. Сидишь с ним рядом — и чувствуешь себя добрее, и все люди кажутся тебе добрее и лучше, чем до его прихода. Мать моя очень уважала его. Однажды она сказала мне, что дальние его предки — не просто татары, а татары из Золотой Орды. Поэтому он может писать свою фамилию без мягкого знака после «т», ведь он не просто Изылметьев, а Изылметев. Конечно, теперь, после революции, это не имеет значения, но прежде всем, кто из Золотой Орды, разрешалось (или полагалось) писать окончания своих фамилий именно так, однако дядя Федя этой привилегией не пользовался из скромности.

Поделиться с друзьями: