Бархатный путь
Шрифт:
Дрова старушки были свалены в самом конце мощённого булыжником двора, возле довольно большой лужи. Старушка помогла нам найти козлы. Они стояли в тупичке у какого-то каменного одноэтажного строения; кажется, то была прачечная. Мы перетащили козлы эти к дровам и приступили к работе. Старушка долго стояла возле нас вместе со своей чёрной собачкой. Видимо она (старушка) сомневалась, сумеем ли мы, такие молодые, выполнить это трудовое задание. Но мы пилили и кололи дружно, старательно, по временам сменяя друг друга. Убедившись, что дело у нас спорится, владелица дров пошла к себе домой, пёсик же остался во дворе и важно наблюдал за нами, будто по поручению своей хозяйки.
О том, сколько нам причитается, заранее со старушкой мы не договорились, и теперь Гошка высказал предположение, что получим мы немного, ибо
Когда мы завершили свой труд, старушка позвала нас к себе домой, по широкому коммунальному коридору привела нас в свою комнату — и расплатилась. Потом предложила выпить кофе. Мы, ясное дело, не отказались. Она поспешила в кухню, собачка увязалась за ней. Меня удивило, как-то странно обрадовало, что эта дряхлая женщина оставила нас в своей комнате, веря, что мы ничего оттуда не сопрём. Ведь она до этого дня никого из нас знать не знала; это дворник дома, где жил Борис, сообщил моему другу её адрес.
Отведав овсяного кофе с белыми сухарями, мы распрощались со старушкой, пошли по своим делам и домам. Спасибо тебе, моя первая работодательница! Если есть рай — ты в раю! А в живых тебя, конечно, нет. Ведь с того дня много-много лет миновало. Быть может, ты дожила до войны, — но впереди и тебя, и нас ждало то, чего мы не ждали, — блокада...
х х х
Очень хотелось нам снова подзаработать на дровах, но как найти желающих прибегнуть к нашим услугам? И тут нам помог Колька, Гошкин двоюродный брат и одногодок. Он жил на Садовой (которая тогда называлась улицей Третьего июля), но часто бывал у своего кузена на Васильевском острове. Колька этот был удивительно деловой парень. Не деляга, не ловчило, — а именно деловой, расторопный. Он стал выискивать для нас клиентуру. Возможно, в этом ему помогал его отец, работавший официантом в пивной, которая находилась в Таировом переулке, возле Сенной площади. Теперь мы каждый выходной, а иногда и по будням, после школы, отправлялись на заработки в центр города. Ходили обычно втроём: Борька, Гошка и я. Иногда Гошку заменял Колька; в таких случаях его добросовестность простиралась до того, что он отказывался от своей доли денег в пользу кузена.
При всей своей неподкупной деловитости, Колька был остёр на язык и, как тогда говорилось, любил побузить. Он был слеп на один глаз, вместо настоящего ему давно вставили стеклянный. Но если я изо всех сил скрывал почти полную незрячесть моего левого глаза, то Колька относился к своему одноглазью шутейно. Однажды идём мы по Среднему проспекту, а навстречу — две симпатичные девочки. Колька сделал идиотски-испуганное лицо, поднёс к лицу ладонь — и выронил на неё свою стекляшку. Девочки взвизгнули, — не то от испуга, не то от изумления, а Колька ловко вставил искусственный глаз обратно и залихватски запел:
Я сидела на буфете,Вышивала платок ПетеПетухами, курьями,Разными фигурьями.А как-то раз Колька заявил, что из нас теперь образовалась пильная непыльная артель и что мы теперь не кто-нибудь, а пиляне-топоряне.
х х х
Нанимали нас охотно, так как за работу платить нам можно было меньше, нежели взрослым. Чаще всего услугами нашими пользовались одинокие пожилые люди, а если семейные, то такие, в семьях которых не было молодых, здоровых, могущих пилить, колоть,
носить дрова. После работы нас иногда приглашали перекусить чем Бог послал. И хоть платили нам меньше, чем профессионалам, но никто ни разу не попытался обмануть нас, обидеть при расчёте. Мы повидали много квартир, много людей, — и у меня от тех дней осталось прочное впечатление, что на плохих, недобрых людей мы не нарвались ни разу. Встречались странные, загадочные, убогие, — а вот плохих не попадалось.Однажды мы пилили и кололи дрова во дворе одного дома, кажется, на набережной Мойки. Часть дров мы, по желанию хозяйки, перетащили в её квартиру. Квартира та была не коммунальная, а какая-то странная, необычная (может быть, делёная?). Она состояла из большущей кухни, уборной и небольшой комнаты с высоким сводчатым потолком. Плита в кухне была огромная; её, ясное дело, хозяйка не топила, а использовала как кухонный стол. Стояла на ней керосинка, кухонная посуда, — и, неведомо зачем, какое-то архитектурное сооружение из лакированного дерева, вроде бы макет китайской пагоды. А в углу комнаты высилась роскошная печь. С её лиловатых кафельных плит смотрели какие-то лица, какие-то маски трагические, — одним словом, что-то в древнегреческом духе. В комнате было темновато, единственная лампочка в большой люстре давала мало света, — она была «угольная». Напомню, что электролампы делились тогда на «угольные» и «экономические». Угольные светили плохо, но зато энергии брали немного; их обычно ввинчивали в уборных, в коммунальных прихожих и коридорах. И то, что комната освещалась не «экономической» лампочкой, именно и свидетельствовало о стремлении хозяйки к экономии. Однако обстановка в комнате была отнюдь не бедной. В застеклённом большом шкафу плотными рядами стояли книги, а на открытой полке буфета красовалась фарфоровая посуда.
Когда мы сложили дрова возле красивой печки, хозяйка — женщина пожилая, но не дряхлая, — позвала нас к столу. Она сказала, что заварит для нас настоящий золотой чай, — такого теперь нигде не купите. Подойдя к буфету, она долго выбирала чашки для нас и выбрала очень красивые, тонкие, с позолотой; они были украшены изображениями листьев и (кажется) бабочек. Чашки эти, видно, долго стояли без дела, — так что хозяйке пришлось их долго мыть под кухонным краном. Наверно, жила она очень одиноко, если для нашего чаепития, для трёх подростков, не пожалела лучшей своей посуды.
«Золотой чай» оказался невкусным, от него плесенью попахивало; мы больше налегали на свежую французскую булку. Во время чаепития мы обратили внимание на большой фотографический портрет человека, одетого не то как священник, не то как монах. Лицо его странно не соответствовало одежде: какое-то решительное, дерзкое даже. Под портретом на миниатюрной полочке стояла вазочка с сухими васильками. Гошка спросил у хозяйки, кто этот дяденька.
— Георгий Аполлонович, — мягко, ласково ответила она. — Такой приветный был человек... Не поняли его, затравили...
Отчество незнакомца понравилось мне своей звучностью. Я спросил у этой женщины, как его фамилия.
— Гапон.
Кто такой был Гапон мы, конечно, знали. И по книгам, и со слов старших. Да и на Преображенском кладбище у могилы жертв девятого января каждому довелось побывать со школьной экскурсией. Нас удивило доброе отношение этой женщины к такому злыдню. Поразило и то, что не боится она держать его изображение в своём жилище; ведь если ГПУ пронюхает — быть ей в Соловках. И вообще — какая странная привязанность... Николая Второго некоторые проклинали, но некоторые тайком и добром поминали.
А о Гапоне я ни от кого ничего хорошего не слышал, — ни «справа», ни «слева». Мать как-то раз сказала, что это — тёмная личность. Однако, значит, есть на свете человек, для которого Гапон — светлая личность... Как странно: женщина эта, по всему видно, — честная, добрая, — и чтит такого вредного типа... Позже я убедился, что хорошие люди иногда могут, заблуждаясь, любить плохих, сами не становясь от этого хуже. А когда в тот день мы, покинув портретовладелицу, шагали по набережной, рассуждая об увиденном и услышанном, — то все трое пришли к выводу, что тётенька, конечно, добрая, но по ней Никола Чудотворец (то есть психбольница) плачет. Ведь она — чумовая... На тогдашнем жаргоне под «чумовыми» подразумевались отнюдь не больные чумой, а сумасшедшие. И в песенке какой-то пелось: