Барнеби Радж
Шрифт:
Все эти сцены и бог весть сколько других происходили среди страшного шума, спешки и ни на секунду не утихавшей суматохи, которую никакими словами не опишешь и не увидишь даже во сне.
Убийца смотрел на все это из-за решетки. Вдруг толпа мужчин с факелами, лестницей, топорами и всякими другими орудиями хлынула во двор. Они стали колотить в дверь его камеры, спрашивая, есть ли кто внутри. Увидев их, он отошел от окна и забился в самый дальний угол. Но, хотя он не отзывался, они решили, что здесь кто-то должен быть, и, приставив лестницу, начали разбивать решетку, да и не только ее: они ломами выворачивали камни из стены.
Когда на месте окна образовался пролом, в который могла пролезть голова, один из этих людей сунул внутрь факел и при свете его осмотрел
Все от начала до конца совершилось в одну минуту – так казалось Раджу. Едва он с трудом поднялся, еще не веря, что он свободен, как двор снова наполнился людьми, которые поспешно уводили Барнеби. А еще через минуту – нет, не через минуту, а в то же мгновение – оба, отец и сын, переходя из рук в руки, очутились в густой толпе на улице и, оглядываясь, видели позади пылающий костер, а в толпе кто-то сказал, что это горит Ньюгетская тюрьма.
Ворвавшись в тюрьму, бунтовщики с первой же минуты рассеялись повсюду, проникая в каждую щель и скважину, – можно было подумать, что им здесь хорошо знакомо все до самых потайных уголков, и в памяти у них, как на ладони, точнейший план всего здания. Столь быстрым ознакомлением с ним они в большой мере обязаны были Деннису – он стоял в проходе и направлял одних туда, других сюда. Благодаря его указаниям и удалось с такой удивительной быстротой освободить заключенных.
Однако этот служитель закона сообщил товарищам не все, что знал, – кое-какие важные сведения он предусмотрительно оставил про себя. Когда бунтовщики, получив от него инструкции, разошлись по всей тюрьме я занялись своим делом, Деннис достал из стенного шкафа связку ключей и, пройдя потайным ходом мимо часовни (она примыкала к дому начальника и была уже объята пламенем), направился к камерам смертников, ряду мрачных и тесных, наглухо запертых клеток, выходивших в низенький коридор, отгороженный в том конце, с которого вошел Деннис, крепкой железной дверью, а в дальнем конце – двумя дверьми и массивной решеткой. Заперев за собой дверь и убедившись, что остальные выходы тоже наглухо закрыты, он уселся на скамью в коридоре и с видом полнейшего удовлетворения спокойно и благодушно посасывал набалдашник своей палки.
Казалось бы странным, если бы в такие минуты, когда в тюрьме бушевал пожар и страшный шум раскалывал воздух, кто-нибудь, даже вне этих стен, способен был безмятежно отдыхать. Тем более поражало это здесь, в самой глубине горящего здания, здесь, где в уши врывались вопли и молитвы четырех смертников, а перед глазами мелькали их протянутые сквозь решетки руки, сжатые в отчаянной мольбе. По-видимому, мистер Деннис отдавал себе отчет в необычайности своего отдыха в такой обстановке, и это его чрезвычайно тешило: заломив шапку набекрень, как делают люди в веселом настроении, он с величайшим удовольствием сосал свой набалдашник и ухмылялся, словно говоря самому себе: «Удивительный ты парень, Деннис, прелюбопытный парень! С таким не соскучишься. Чудак, право, чудак!»
Так он сидел несколько минут, а четверо осужденных, услышав в своих казематах, что кто-то вошел в коридор, но не видя его, стали еще жалобнее вопить, твердя все то, что могло прийти в голову людям в таком страшном положении: они молили вошедшего ради всех святых выпустить их, страстно клялись (и, вероятно, в эти минуты были искренни), если будут спасены, исправиться и никогда, никогда, никогда больше не делать зла перед богом и людьми, искупить честной жизнью все свои грехи, в которых они горько раскаиваются. Эти горячие
мольбы тронули бы всякого мало-мальски доброго и честного человека (если бы в это страшное место в такую ночь мог забрести какой-нибудь честный человек), и он, предоставив им в будущем расплачиваться за свои вины как-нибудь иначе, поспешил бы спасти их от ожидавшей их ужасной и возмутительной кары, которая никогда не служит к исправлению других от дурных наклонностей, а только ожесточает тысячи людей, еще далеко не окончательно погрязших во зле.Мистер Деннис, вскормленный и воспитанный в добрых старых традициях и много лет выполнявший добрые старые законы Англии по доброму старому обычаю не менее одного раза, а иногда и два раза в каждые полтора месяца, отнесся к этим мольбам довольно философски. Но, так как, повторяясь снова н снова, они несколько мешали его приятным размышлениям, он, наконец, стукнул падкой в дверь и крикнул:
– Прекратите этот шум, слышите?
На это они хором завопили, что их послезавтра должны повесить, и снова стали умолять о помощи.
– Помочь? А зачем? – спросил мистер Деннис и шутливо ударил по пальцам ближайшую из протянутых к нему рук.
– Чтобы спасти нас от смерти! – крикнули они.
– Ага, понятно! – протянул мистер Деннис, подмигивая стене за отсутствием здесь какого-нибудь приятеля, с кем можно было бы посмаковать шутку. – Значит, вас собираются вздернуть, братцы?
– Да, если вы нас сегодня не выпустите, нам конец! – крикнул один из узников.
– А знаете что, – с важностью начал палач, – боюсь, что настроение у вас, друзья мои, совсем неподобающее при вашем положении. Вас отсюда не выпустят, не надейтесь. И прекратите этот неприличный шум. Как вам только не совестно? Право, вы меня удивляете.
Упреки эти сопровождались ударами по всем протянутым из-за решетки Рукам. Затем мистер Деннис вернулся на свое место, сел и закинул ногу на ногу.
– Вас судили, – сказал он все с той же безмятежной веселостью, подняв брови. – Для вас установлены законы. Для вас выстроили прекрасную тюрьму и пригласили сюда священника. Для вас держат мастера своего дела, государственного служащего, и телеги, и все прочее – а вы еще недовольны!.. Эй; иы, в крайней камере, замолчите вы наконец или нет?
Ответом ему был только стон.
– Насколько я понимаю, – продолжал мистер Деннис тоном шутливым и вместе укоризненным, – среди вас нет ни одного настоящего мужчины. Мне начинает казаться, что я попал в женское отделение! Впрочем, должен сказать, на моих глазах многие женщины встречали смерть так, что делали честь своему полу. Эй, вы, во второй камере, не скрипите зубами! Никогда я не видывал, чтобы люди так неприлично вели себя в Ньюгете. Мне за вас стыдно. Вы позорите Олд-Бейли!
Он помолчал минуту, словно ожидая, не услышит ли каких оправданий, затем продолжал тоном кроткого увещевания:
– Слушайте меня внимательно, все четверо! Я пришел, чтобы о вас позаботиться, не дать вам сгореть, раз вам полагается другой конец. И не к чему шум поднимать, – те, кто сюда ворвался, вас не найдут, вы только охрипнете от крика. А ведь жаль, если у вас не будет голоса, когда настанет время сказать последнее слово! Насчет этих «последних слов» я держусь правила: «Валяй, высказывайся». Так я всегда говорю: «Валяй, высказывайся!» И каких только краснобаев не слыхал я там, на подмостках, – знаете, про какие подмостки я говорю? И что это были за речи – громче, чем колокол, и занятнее любой комедии. – Говоря это, палач снял шапку, достал из нее носовой платок, чтобы утереть лицо, и надел ее снова, еще больше заломив набекрень. – Вот берите с них пример! Я считаю, что в последние минуты у человека и расположение духа должно быть подходящее. Есть оно, так вся операция пройдет честь честью, мило, пристойно. Делайте что хотите (это я говорю прежде всего вам, самому крайнему), но только никогда не хнычьте! По-моему, пусть уж лучше человек рвет на себе одежду в клочья – хотя мне прямой убыток, если он ее испортит раньше, чем она мне достанется, – только пусть не хнычет: что ни говори, такое настроение в десять раз приличнее!