Барракуда
Шрифт:
И память о Большом Городе, исполосованном солнцем, с бесконечной голубизной неба. На фоне неба сбившиеся в стаи чайки – как голуби в той далекой деревне. Белая пена океана лижет камень пирсов, над которыми вознесся густой лес без листвы – портовые краны.
Миры, сделавшие меня человеком и художницей.
Гермес не знает – да и откуда ему знать, – что детство и раннюю юность я провела здесь. Я не включила в биографию, напечатанную в изысканном буклете, тех первых двенадцати лет.
Мы приехали в Нью-Йорк на дырявом корыте, которое по божьей милости переползло через Атлантику в дурное время для кораблей, когда океан перепахан штормами.
Моя мать, затравленная, отупевшая
И тогда моя мать дала обет: если счастливо доберется с ребенком до американского берега, если ей суждено будет ступить на твердую землю, никогда уже не осквернит ложь уста ее.
Долго же Бог заставил себя упрашивать…
Через две нескончаемые недели показался залив, и нас перестало швырять, вдавливать в волны и кидать в пропасти. Проведя тринадцать дней во чреве Левиафана, мы выползли на палубу, а мать рухнула на колени и возблагодарила Господа за то, что Он принял ее обет.
Наш первый в жизни корабль. Откуда нам было знать, что это плавучий металлолом, ублюдок захиревших британских верфей, замученный войной. Он пережил конвой, его миновали бомбы, мины, торпеды, пожалели тайфуны. Он дождался демобилизации, чтобы в первом мирном рейсе переправить через океан женщину с ребенком. Было в нашем спасении на великих водах нечто чудесное.
Но тогда изношенный транспортник казался нам огромным и грозным, a его сумасшедший танец посреди стихий я приписала гневу Божьему за ужасную нашу ложь, которую мать поклялась исправить.
Не надо было ничего исправлять. Там уже все знали.
Моя память сохранила огромную комнату, устланную пушистыми коврами и выложенную книжными полками от пола до потолка. Я никогда не видела таких стен из книжек и ужасно боялась; а ну как упадет и нас придавит! Но еще больше боялась мужчины, который внимательно слушал, что говорил другой мужчина на непонятном нам языке, а потом уже на смеси чужой речи с нашей кричал моей матери:
– You are a liar [1] Сволоча!
Плечи у него были широченные, шляпа сбилась на затылок (такая странная, как котел!). Глаза светлые, совсем не злые.
– Допустите меня, господин хороший, до старой пани Анны, – с достоинством просила моя мать.
– Ты кого облапошивать думала, баба?!
– Винцентий Барашко, что у известного адвоката в Сувалках служил за помощника, нас и послал. Я неученая, господин хороший, делала, что он велел. Нужду мы терпели лютую, мужей да отцов у всех нас поубивали на войне. Я работать сюда приехала, да и дитенок поможет. Она маленькая, но работать сызмала приучена.
1
Лгунья! (Англ.)
– Ты все вилять?! It's a shame! [2] Срамота! Никакая в тебе жалобность, никакой совесть, только хитрость! Бога не боишься, баба!
– Бог нас забыл, господин хороший…
– Как тебя звать? – сурово посмотрел на меня светлоглазый.
– Ядвиська… – От страха я стучала зубами.
– Даже такое… такое very small [3] чадо врать научила! Ядвиська Суражинская давно неживая. Барин через агентов узнал,
пока вы плыли, хоть жалостливой барыне вы все наврали. Как тебя зовут?! – рыкнул он и наклонил ко мне искаженное гневом лицо.2
Позор! (англ.)
3
Маленькое (англ.)
Я помертвела.
– Ядька, – прошептали мои одеревеневшие губы.
От ужаса я не могла даже плакать. Меня кликали Ядькой, но здесь велели быть Ядвиськой Бортников-Суражинских по прозванию Никодимовых. Я хорошо знала, что ее в войну убил жандарм. Но этот, в шляпе, вообще не хотел верить, что меня зовут Ядвига, и фамилия у меня та же самая.
– А крестили ее Ядвигой. И бумага у меня есть из церкви.
– Одна липа, вы с вашими бумагами.
– Ведите меня к старой пани! Во всем ей признаюсь!
– Старая барыня с тобой говорить не будет. Барин… мистер Станнингтон ей не велел. Хватит, баба, на нашем милосердии наживаться.
– Пустите меня к вашему барину к Станнингтону.
– Damn! Да с тобой его адвокат говорит, а я тебе перетолковываю! И никто с тобой не станет говорить, баба!
– Будь что будет! На все Божья воля, – смирилась мать.
– Работу дадут. Каждый месяц грошики удерживать будут, что ты выманила. Как заплатите долги, можете копить на дорогу назад. Не хотите – не надо. Но помните, ничего от молодого барина не получите! И молитесь за него, другой бы вас в казематы за вранье посадил.
– Будем молиться, господин хороший…
– Еще в долги даем грошики, чтобы было за что хату снять. Но их тоже отдашь, ясно, баба?
– Поняла, господин хороший.
– Так подпиши бумажку. – Голос eго стал мягче, он сунул мне в руку кусочек шоколада, матери подтолкнул долговую расписку.
По ней мать обязалась выплатить до последнего цента сумму, потраченную на нее миссис Анной Станнингтон. Так распорядился ее сын.
Ничтожный проступок моей матери кончился назидательной проповедью с упоминанием имени Божьего и мистера Станнингтона. Странным ломаным языком ее прочитал нам мужчина в шляпе, похожей на казанок. Так я в первый раз восприняла шляпу-котелок, которую носил Стив – доверенное лицо Пендрагона Станнингтона.
Но потраченный капитал должен приносить доход. Для Станнингтона не имела значения сумма, при его миллионах наш долг выглядел пылинкой. Капитал должен приносить доход, неважно, цент это или миллион.
Привычка к точности, какой-то внутренний механизм велел ему внести в расписку проценты за пользование теми грошами, что потратила на наш переезд его мать.
Для нас это означало два года жесточайшей нищеты.
Когда сжалившийся океан перестал нас швырять, когда, исхудалая от морской болезни, держась за материну юбку, запуганной деревенщиной я выползла на палубу, меня опьянил соленый бриз, придавила безграничная гладь океана с пропадающим за кормой следом винта. Перед глазами возникла огромная фреска. Нью-Йорк.
Вознесенные к небу громады каменных глыб, шестигранников, игл, куполов, небоскребов. И все залито ярким солнцем на фоне незапятнанного ультрамарина, почти лишенное перспективы – как макет. Море сливалось с небом.
Какой маленькой я себя почувствовала…
Мы приближались к устью Гудзона, и город приобретал перспективу, рос, разрастался, пока не заполонил весь горизонт. Он был страшен, он захватывал, он был всемогущ. А я все уменьшалась и уменьшалась, пока не стала с булавочную головку. Я не знала, видит ли меня кто-нибудь, кроме матери.