Барсуки
Шрифт:
– Чем же это? – щурясь от дыма, ползшего из самокрутки, спросил Жибанда и посмеялся.
– Бабу ты свою проворонил, а другу своему, который как брат к тебе, попользоваться не дал. Очень плохо! Уж у этого ты теперь не вырвешь, тю-тю. Я бы и сам мог, без спросу, да без спросу не хочется... Все и дело-то в том, чтоб твое дозволенье иметь. Эх, Миша...
Жибанда глядел на Юду, так стиснув нож в руке, что досиня напряглась какая-то жила вплоть до самого локтя.
– Вот и теперь обижаешь, – спокойно сказал Юда и покачал головой на нож. – А ударить ты меня все равно не ударишь... нельзя брата прямо с лица бить! Хуже потом для тебя же будет, потому
– Уйди ты, Юда, куда-нибудь... хоть на минутку уйди, – с волненьем попросил Жибанда, кривя лицо, точно глотал горькое и противное.
– Не могу уйти, поколь все не выскажу. Баба твоя, прямо скажу, пустяковая. Только кажется, будто есть что-то в ней. Мы таких по прошлому году... А теперь-то я, может и не стал бы, если ты хочешь знать! Конечно, как бы лампадочка в ней, затушить лестно... Э, да что там!
– Да уйдешь ли ты, чортово дупло!? – завопил Мишка, вскакивая.
Юда все стоял, глядел на дубовый розан, обдергивал поясок.
– Уйду, да... – грустно сказал он. – Пойду, начальнику твоему скажу, новости передам. На станцию я вчерась заходил. Мы-то вот и не знаем еще, а там уж все... Броненованного поезда ждут завтра. Комиссаром смерти, вишь, его кличут! – и Юда тихо рассмеялся такому небывалому слову. – Ну, а ты чего? Ты не горюй, Миша. Не вечно ж нам тут сидеть! Да-кось, я тебе махорочки отсыплю... вот в эту хоть посудинку! – и он горстями стал насыпать махорку в резной тот цветок, над которым четыре ночи протосковал Мишка.
XIX. Антон.
Брыкин был щелью, сквозь которую вытекали известия о барсуках в уезд. Но щель заткнули, и даже слухи смолкли. Шло время, набухали почки на деревьях, шумела теплынь в телеграфных столбах, почти обсушились дороги. Тут удар: барсуки скувыркнули с насыпи поезд, шедший с продовольствием в уезд. Не прошло дня, новое: барсуки пьянствуют под самым городом, в бывшем монастыре. Еще через день опять: барсуки, числом шестьдесят человек, с песнями прошли по главной улице уезда и скрылись в неизвестности.
Теперь уже ежедневно, даже вошло в привычку, рассылал Брозин тревожные, призывающие жалобы. Не было уже в них никаких словесных украшений, а один сполошный вопль тонущего в бурных водах половодья. Поэтому в губернии вняли наконец Брозинским призывам. Из губернии был послан товарищ для обследования. Этот налетел как буря, дал Брозину нагоняй за несообразительность, даже пригрозил сместить. После того товарищ отправился на мотоциклетке в Гусаки, дабы на месте вникнуть в корень всего дела. Однако до Гусаков он не доехал, расследования не произвел. Барсуки, осведомленные теперь обо всем, протянули через дорогу проволоку, скрученную впятеро, как раз на уровне шеи. – Мотоциклет, прокатя после того еще несколько сажен, завяз в ольховнике, пугая необычным треском вечерних воробьев, безмятежным чириканьем встречавших весну.
Весть о гибели товарища была последней, которую прошумели телеграфные провода. На другой день провода оказались перерезанными. Это всколыхнуло губернию. За подписями более действительными, чем незначительное имя Брозина, было послано сообщение в центр. И не прошло дня, как уже, минуя станции и полустанки, гремя сталью на стрелках, несся поезд туда, где маячило угрозой бунтовское имя Семена Барсука.
Поезд прокатил мимо остатков разбитого эшелона, лежавших под насыпью, в грязно-талом снегу, и остановился на станции, с которой когда-то ехал женихаться в Воры Брыкин. На станции еще с утра ждали прибытия каротряда сам Брозин
и председатель уездного исполкома. Имя приезжающего товарища было уже связано в их представлениях с понятием о спокойной воле и твердой неустрашимости, – то, чего как раз не доставало Брозину. Знали Антона как и неоднократного укротителя многоразличных бурлений, ждали не без некоторого смущенного волнения....Закатывалось солнце. Его косые, ленивые лучи равномерно ложились и на вылезший из-под снега песок насыпи, и на дальний бурый лес, и на облезлые стены станционных строений, – сообщая всему тому блекло-оранжевый отлив. Блестело оранжевое же в рельсах, убегавших, в холодную весеннюю тишину, блестело в четких паровозных частях, шипящих, дымящихся, истекающих смазкой. Поезд был не бронированный, Юда солгал, но паровоз был хороший, чудом уцелевший от паровозной чумы. Пятнадцать новехоньких теплушек и один пассажирский вагон не составляли для него какой-либо обузы.
Брозин стоял на открытой платформе вместе с предисполкомом, рассеянно наблюдавшим, как из теплушек выскакивали Антоновы люди, и глядел на небритую, впалую, с обвисшим усом, щеку предисполкома, также окрашенную светом опускающегося солнца. Огромный простор лежал вокруг, и весь он трепетал, казалось, животворным весенним вольным духом. – Брозину стало прохладно в кожаной тужурке.
– Сергей Семеныч... – позвал он предисполкома, – зайдем, что ли, в вагон к нему... знакомиться, а?
– Так ведь он выйдет сейчас... стоит ли? – неопределенно переспросил предисполком, пощипывая редкие волоски своей бородки. – Он повернул к Брозину скулатое мужицкое лицо, осветившееся оранжевым, – защурились маленькие и грустные его глаза. – Что тебе в нем? Центровик как центровик и ничего боле!..
– Ну, так что ж! – попетушился Брозин и попросил папироску, но папирос у предисполкома не было. – А большого, знаете, размаха человек. В губкоме его очень хвалили, – пыхнул воображаемым дымком. – В Самаре в неделю справился! – видно было, что он гордится приехавшим Антоном. Поболтаем там с ним, а? – кивнул он предисполкому, но тот все глядел, не моргая на мутневший диск солнца, покидавшего на ночь его уезд.
– А ну и пойдем пожалуй, – нехотя согласился он, затопорщив брови и отрываясь от солнца. Он еще шире распахнул свой полушубок. – Жарко становится, – сказал он. – Пойдем, пойдем... я не отказываюсь, – уже охотней предложил он и пошел.
Люди галдели и топтались на защебененной платформе. Один какой-то, рослый и в шапке-кубанке с красным верхом, дружелюбно мял другого, латыша, крупного, невозмутимого, стоявшего как гора супеси, – обхватывал за плечи, за шею, силился пригнуть к земле. Остальные стояли кругом, задорили, шутливо советовали гнуть ниже, обхватывать плотнее. В стороне несколько хозяйственных – щепой и мокрой соломой разводили огонь под чайником, висевшим на штыке; штык был вбит в дерево, уже облепленное молодой листвой. Хозяйственники внимательно проводили глазами предисполкомова спутника, побежавшего вперед.
– Машинка-то уж больно мала у вас, скудна... – сказал предисполком, кивая на чайник. – Не хватит на всех-то!
– Нам эта машинка три похода выслужила. Колчака с нею били, – сказал один, глядя себе за пазуху, за оттянутую гимнастерку. Он поднял глаза на остановившегося возле него предисполкома, и оба засмеялись: маленький сидел на доске, оторванной неизвестно откуда.
– Она ненужна там, валялась... – оправдался маленький, плотнее усаживаясь на доску, о которой намекал. – Без дела торчала...