Башня вавилонская
Шрифт:
Начало у нас было на Кубе, после Кубы. Хорошо, с начала так с начала.
Когда он говорит «нас было пятеро», Сфорца хватается за воротник.
Девочку Анечку, полутезку, полусоседку, критическую массу, просто так успокоить не удалось. Пришлось зацепить. На зависть. На ревность. Эти чувства она в себе знает, понимает. Может отозваться. Может удержать. Дальше — объяснять.
А потом… скажем, через четверть часа, когда косметика уже снова на месте, поймает ее господин Лим во всей красе весеннего гона и увлечет. У
Анаит нравится, как человек по кличке Амаргон смотрит на нее. С удовольствием. С восхищением. И без тени желания. Если не считать разве что осознания, что одному в этом мире — неправильно. Даже если вдвоем получится ненадолго.
— Идите, утешайте.
А я хочу сесть, вот здесь, на мягкий подлокотник длинного дивана рядом с Дьердем, нажать ему на плечо — сиди, мне и тут удобно, и правда же удобно, если боком вписаться в изгиб. Я хочу сесть и смотреть на эту компанию, занятую беседой. Выпить. Сначала холодной воды с газом, потом уже чего-нибудь покрепче.
Высокому стакану с ломтиком лимона, с пузырьками на кубиках льда просто радуешься, не думая, откуда он взялся; хотя взялся он, конечно же, от Максима. Мысли он, как уже известно, не читает, зато совершенно замечательно читает реакции. На чем ему и спасибо.
Холодное стекло. Горячий лоб. Ощущение вывернутой на голову… нет, не помойки, но хирургического бачка, куда сбрасывают окровавленные салфетки и прочие биоматериалы.
В зале кого-то не хватает, это приятно саднящая пустота как на месте удаленного зуба.
Шварца и да Монтефельтро, ну, второй не тянет на больной зуб, только на отколовшийся краешек эмали.
«Потом расскажу», показывает Дьердь. С ним тоже случился кто-то, пока меня не было. Но с ним — не только к худшему. В его личный счет, в длину списка на фюзеляже, Анаит поверила сразу, когда узнала. Теперь даже не верила — видела. Написан был этот счет на лице, в голосе, в движениях. Кто-то случился и все стало проще.
— Но вы же понимаете, что все это — паллиатив. Все договоры, весь нажим. Благодарности Совета не хватит и на месяц.
— И снова-здорово, да? Молодой человек, я вставать не собираюсь, так и понимайте.
Юный Трастамара потерял нового напарника, прибрел сюда — и ищет места, где бы ему приземлиться, а единственный полусвободный диван занят Сфорца во всю длину.
— Простите, я вовсе не…
— Так что садитесь как есть. Это удобно, я проверял.
— Если я сяду, нас останется только снять для светской хроники.
— Погодите, это надо жену сюда же, а то мелко выходит.
— Не надейся, я не встану. — Жена сидит рядом с Джоном, смеется. — И вообще мы и втроем не перекроем Одуванчика на мосту. Садитесь, юноша, вы не маяк и не светоч добродетели.
Фелипе приземляется куда-то на дальний край, между коленками и туфлями. Слегка розовеет. Открывает резко и суховато очерченный рот:
— А давайте покажем в-всем пример. В-возьмем и скажем правду.
— То есть?
В центре внимания Фелипе смущается окончательно.
— Скажем в-вслух, что нас не надо защищать, что мы не маленькие и нас
не обижают. Мы просто работаем и ссоримся по ходу. Тоже… проблема. Что старое окончательно умерло и бояться нечего.— А старое нам поверит? — интересуется госпожа Сфорца. Наполовину в шутку, а наполовину уже всерьез.
— А старое еще полтора года назад вслух согласилось с тем, что оно старое и нужны реформы. А это все — так… рабочие трения, границы юрисдикции. Просто раньше это все на люди редко выносилось, решалось в пределах комитетов, за столом переговоров, а теперь времена другие. Мы привыкаем не прятаться — пусть и люди привыкают не пугаться.
— А хорошо, — тянет Сфорца, — только…
— Не просто хорошо. — это Джон. — А очень хорошо. И своевременно.
— Видите, как полезно в нем сидеть, — усмехается Джастина. — Главное, мгновенно помогает. Мгновенно.
Анаит очень хочется проверить, так ли это. Как раз есть свободное место. Но резко, наотмашь падает знание: вечер кончился. Пора расходиться до утра. Концепция выработана. Знакомства состоялись. Связи установлены. Гильотинный нож, тропический закат как гром через моря… а избыток поэтизма — это предельная степень усталости.
«Что вы пришли передо мной красоваться? Добить хотите? Я знаю, что я чучело! Идите, блистайте!..»
Девочка, хотелось сказать ей, деточка — да раскрой же ты глаза, да посмотри: я не спала две ночи, я на ногах не стою от усталости, а мне уже сорок четыре, и это заметно, как ни старайся. Неужели не видно? Не жалко?
С недосягаемых высот несчастья Ани чужих проблем не было видно, конечно — и тем более не могло быть жалко хоть кого-то. Даже себя.
Похожих на себя жалеют звери. Люди умеют жалеть и непохожих. Анечке предстояло заново эволюционировать от рыбы.
На руках теперь темные пятна чужой туши. На брюках и свитере тоже, но на черном не разглядеть. Девочка Анечка много плакала после того, как ее наконец прорвало.
О том, что не может, не успевает, а от нее хотят, хотят и хотят… а она не видит, не слышит, не справляется, как вот только что — все же могла, учили, ничего такого, а она… и все смотрят, на нее. Вот на нее же. Она же видела. Щербина, сволочь, обходит… как помойное ведро. По дуге. И морщится еще, предатель. А этот… этот… он ее продает, как корову на базаре. Кому еще подсунуть? Она же видела — он о ней говорил с этими двумя. Наверняка же опять… Хотелось бы знать, как они делить будут, или не будут для укрепления взаимопонимания?
Оплеухи иногда помогают; особенно, если даются не терапевтически, а искренне.
В образовавшуюся паузу можно вбить вопрос «Так вечная любовь и недостижимый идеал, или сутенер? Или не или, а потому что?». Аня все-таки умненькая девочка; более того — уже приученная к самоанализу. Просто все это снесло в кризисе, но навыки остались. Дальше было мокро, но уже не так грязно.
Какой Одуванчик, да кто он такой, полный ноль, она сама его сделала из ничего вот только что. Какой у него может быть интерес, кроме политики? Если она ни с чем не справляется…