Башня. Новый Ковчег
Шрифт:
Работы было много. Павел буквально с ног валился от усталости. Но что они могли сделать? Ни восстановить погибшую электростанцию, ни создать новую так и не удалось.
Когда прошёл слух, что будут закрывать какие-то производства и сворачивать сельское хозяйство, Павел сначала даже не поверил.
— Они там наверху самоубийцы что ли? — горячился он, пытаясь доказать Марату всю абсурдность принятых мер.
Марату было не до него. Саша только что родила, и маленький Руфимов, такой же смуглый, как его отец, и голосистый — в мать — не оставлял новоиспечённым родителям ни одной свободной минуты.
А к ним с Селивановым в комнату подселили молодого парня — работягу откуда-то снизу.
—
— Весь этаж что ли?
— Ага. И перекрыли. Ребята говорят, все кабеля перерезали и вентиляцию отключили.
Это было одной из самых серьёзных ошибок в череде всех возможных.
Отец Павла, всю жизнь по крупицам собиравший историю Башни, считал Башню не столько чудом современных технологий, сколько последним оплотом человечества.
— Понимаешь, Пашка, выжить можно вон хоть на атолловом рифе, рыбы много, как-нибудь, да прокормишься. И воды — попить да глотку прополоскать — тоже добыть можно. Но не это главное. Главное — человеком остаться. Не оскотиниться. Все знания человеческие, что здесь собраны, до потомков донести. Потому что, Паша, когда придёт час на твёрдую землю ступить, ступить надо на неё человеком. Человеком, а не скотом.
А теперь Павел видел, что все надежды отца летят прахом. И оскотинивание людей — процесс стремительный.
Закрытие производств, на поддержание которых не хватало энергии, привело к появлению толп безработных, которым нечем было себя занять, и которые слонялись по всем углам Башни. Кто-то закидывался наркотой, которой стало как-то на удивление много, кто-то ввязывался в драки. Воровство, явление довольно редкое в обыденной жизни, стало почти повсеместным.
Подселённый к ним парень, тоже вскоре оставшийся без работы, целыми днями лежал на кровати, уставившись в потолок. Иногда по чуть закатившимся глазам и тонкой ниточке слюны, стекавшей из рта, можно было догадаться, что Юрка (так звали парня) словил очередной приход. Павлу хотелось садануть кулаком по этой растёкшейся бледной физиономии, но он сдерживался — Юрка был слабак, да, но главная вина лежала не на нём.
Ну а потом пришёл и голод.
Люди оказались в ловушке. В бетонном склепе посередине океана, из которого им некуда было бежать.
Рощин, новый начальник Павла после перевода его с разрушенной северной станции на южную, высокий, жилистый старик, материвший своих подчинённых так, что краснели даже самые прожжённые мужики, как-то сказал Павлу, отвернув в сторону сухое, обветренное лицо:
— Каюк нам, Паша. Три миллиона людей Башня не прокормит, помяни моё слово. Надо избавляться от балласта, — и, заметив, как Павел дёрнулся от слова «балласт», зло сплюнул и так же зло сказал. — Морщишься, Паша? И правильно делаешь, что морщишься. Паскудно это звучит, паскудно. Но тот, кто это сделает, будет нашим спасителем. И вместе с этим, — он вперил в Павла свои голубые, до бледности выцветшие глаза. — Вместе с этим его ж и проклянут.
Потом Павла перевели наверх, и он радовался про себя, что его семье хотя бы не придётся жить внизу и голодать — наверху с продовольствием было получше. Но зароненная стариком Рощиным мысль не отпускала. И когда эта мысль, пусть и облачённая в другие слова, однажды прозвучала на одном из заседаний Совета, Павел ухватился за неё, как за соломинку. «Лишние» люди — немощные старики, больные — лежали на Башне тяжёлым, неподъёмным грузом. И за седьмым голодным годом последовал бы и восьмой, и девятый, и десятый… Они — Совет (хотя
надо быть честным, не Совет, а именно он, Павел, так настойчиво продвигал эту инициативу) — просто опередили события, предложив закон о принудительной эвтаназии, главная цель которого и была — избавиться от этих лишних, сократить количество людей до того числа, которое Башня могла бы прокормить.Тогда Павлу это казалось естественным и единственно разумным выходом, и, обсуждая и готовясь поставить свою подпись под этим чудовищным в общем-то законом, несущим смерть тем, кому не посчастливилось родиться здоровым, и тем, кто слишком долго задержался на этом свете, он искренне считал, что это — правильно. Жестоко — да, но правильно. Это было спасением. Лучше сейчас пожертвовать миллионом, чем погубить в итоге всех.
— И потом, это же временная мера!
Именно эти слова, произносимые им, Павлом Савельевым, уверенно и решительно, помогли убедить Совет. Тех, кто сомневался. Тех, кто с высоты прожитых лет смотрел на него, молодого выскочку, с плохо скрываемым высокомерием и презрением.
Именно эти слова он повторял Лизе, когда та, прижавшись к нему, и с надеждой заглядывая в глаза, спрашивала:
— Паш, а как же мой папа?
— Всё будет хорошо, рыжик, не волнуйся. Через пару лет всё нормализуется, и закон просто отменят за ненадобностью. А сейчас это надо сделать. Надо. Ты увидишь, что я прав.
Он ошибся.
И сегодня, четырнадцать лет спустя, вчитываясь в руфимовские отчёты по пятому энергоблоку, он понимал, как же сильно он ошибся, предполагая, что их страшный и жестокий закон — лишь временная мера.
Но тогда… тогда Павел ни на секунду не сомневался в своей правоте. И, глядя на хохочущую Нику и уже совершенно круглую Лизу, он даже не подозревал, что его правда ударит по нему же рикошетом и ударит так, что он никогда от этого больше не оправится, и всякий раз, когда Ника будет прижиматься к нему тёплой со сна щекой и повторять чужие слова «папочка мой бедненький, одни мы с тобой на белом свете остались», он будет вздрагивать как от звонкой и позорной пощёчины.
Но даже теперь, если бы Павла спросили (нет, не о том, жалеет ли он о принятом решении — ведь не было и дня, чтобы он не жалел), нет, если бы его спросили, единственно ли возможным выходом это было, он бы ответил утвердительно. Да, так было нужно, и Павел знал, что настанет и его час, когда он со своим крестом взойдёт на Голгофу. Или наконец-то спустится с неё.
— Папа, эй!
Павел Григорьевич очнулся от поглотивших его невесёлых мыслей.
Проснувшаяся Ника, усевшись поудобнее на диване, заправляла в хвост выбившуюся прядь.
— Проснулась?
— Ага, поспишь тут, когда ты стоишь у дверей и вздыхаешь, — притворно нахмурилась дочь.
Павел прошёл наконец в комнату, присел на диван рядом с Никой, наклонился, подобрал с пола упавшую книгу, уже забыв, что хотел отругать дочь за небрежность.
— Что читаем? «Преступление и наказание»… а-а-а, очень своевременное чтение.
— Да ну тебя! — Ника выдернула книгу из рук отца. — Вечно твои шуточки. Вчера бы лучше шутил.
— Вчера мне было не до шуток, — серьёзно сказал Павел.
Вчера ему действительно было не до шуток. Узнав о том, что его дочь и ещё шестеро придурков отправились покорять границы неизведанного в открытом море, он практически сошёл с ума. И прибежав домой, белый от страха и ярости, орал так, как не орал никогда в жизни. Сейчас ему самому было стыдно за все сказанные в запальчивости слова, но в тот момент его охватил такой дикий первобытно-звериный страх за дочь, что Павел потерял голову.