Батюшков не болен
Шрифт:
Одна из важных смысловых и эмоциональных доминант в книге – дневник Антона Дитриха, врача душевнобольного Батюшкова, который сопровождал его из Германии в Россию и вёл подробные записи об этом путешествии (некоторые части дневника опубликованы здесь впервые). Страшные обличия безумия, которые довелось видеть и фиксировать врачу, предстают перед нами в натуральную величину, без прикрас, вторгаясь в рассказ о юности и молодости поэта, о поре расцвета его таланта, о его надеждах на будущее, которые – это уже понятно – никогда не осуществятся. Эта ось скрепляет воедино все этапы жизненного пути Батюшкова, начавшегося с безумия матери и закончившегося собственным безумием. А между всем этим – “лёгкая поэзия”, словесная игра, итальянское звучание, попытка изменить мир и собственную судьбу силой творчества. Действительность, пугавшая поэта своей хаотичностью, преобразовалась в его стихотворениях в прекрасный и понятный в своей простоте мир, раздвоенность и противоречивость его сознания оборачивались
По его собственным словам, он писал книгу, которую сам хотел бы прочитать, поэтому пытаться очертить ее читательскую аудиторию невозможно. Как кажется, она может быть очень широкой, потому что читать о Батюшкове можно по-разному. У Шульпякова получился увлекательный роман, он же историческая эпопея, он же биографическое исследование, он же развёрнутое эссе о литературе и её “кошачьих и лисьих следах”. Как говорится – на любой вкус. Могу только позавидовать будущему читателю этой своевременной книги, потому что мною она, увы, уже прочитана.
Анна Чергеева-Клятис
Часть I
Из дневника доктора Антона Дитриха. 1828
16 июня. Утром, около 10 часов, отправился я за больным совместно с бароном Барклай де Толли. Карета должна была дожидаться нас у подошвы горы. На дороге мы повстречали доктора Клодца, который от имени доктора Пирнитца просил нас привезти карету обязательно к самым воротам дома ввиду сильного возбуждения у больного, боясь, что при спуске с горы мы легко можем натолкнуться на неприятные случайности. Простившись с Пирнитцем и его семьёй, мы отправились в комнату больного с тяжёлой обязанностью на плечах. Впереди шёл барон, за ним: я, доктор Вейгель, служитель Яков Маевский, назначенный нам сопутствовать, сиделка Тейергорн. Больной полулежал на софе, свесив одну ногу на пол. Барон подошёл к нему, обратившись к нему на французском языке. Больной ответил, что незнаком с ним и желал бы узнать, с кем имеет удовольствие говорить. Барон, назвав свой чин и фамилию, сообщил ему, что он должен отправляться на родину, прибавив, что карета уже у подъезда и вещи его уложены. “Слишком поздно, – ответил Батюшков по-французски, – я здесь уже четыре года! Конечно, я готов с удовольствием ехать!” Барон представил ему меня как его сопутника, и больной, после опроса меня, кто я такой, объявил мне, что не нуждается во враче. Русским лакеем остался доволен. Затем быстро вскочил и, бросив на пол только что взятую им летнюю фуражку, резко оттолкнул барона и меня в сторону и, пройдя между нами, бросился ниц перед распятием, нарисованным им самим на обоях углём. Все присутствующие были поражены и глубоко тронуты. Затем, поднявшись, сел на софу и, перепутав сапоги с туфлями, встал, взял фуражку и начал спускаться с лестницы впереди нас. Во всех его движениях и словах проглядывали раздражение и еле сдерживаемая злоба. Ни малейшего проявления радости, хотя исполнялось давнишнее его желание. У дверцы кареты стоял Шмидт, его больничный служитель, Батюшков спросил его, едет ли он также вместе с ним, перекрестил его и сел в карету, которая немедленно отъехала, так как всё делалось крайне поспешно! Высунув из экипажа руку, он делал такие движения назад, как будто хотел безвозвратно отстранить от себя прошлое, и всё время, пока мы выезжали из ворот, кричал: “Проклятие!” Обратившись ко мне, сказал: “Советую Вам молиться Богу”. Сам же он крестился без перерыва, не говоря при этом ни слова. Барон провожал нас на лошади в продолжение целого часа, затем, протянув мне руку, распростился с нами. Больной оставался покойным целый день, отвечая только на предлагаемые ему вопросы, притом кратко и совершенно серьёзно. К вечеру приехали мы в Теплиц; шёл сильный дождь. Я спросил его, как он хочет: остаться или же ехать дальше? “Это зависит от Вас, так как на этот счёт не имею никаких фантазий” – был его ответ. Мы остались; он, как казалось, сильно истомлённый, улёгся на диван. От еды отказался, хотя за обедом съел только небольшой кусок чёрного хлеба; просил вина для мытья головы, которая у него болела. Ночью несколько раз вставал и, высунувшись из окна, молился Богу [1] .
1
Здесь и далее дневник доктора Дитриха приводится по рукописи русского перевода, хранящейся в Отделе рукописей РНБ. Ф. 50. Ед. хр. 43. Большая часть рукописи публикуется впервые.
Братья
В 1880 году Помпей Николаевич Батюшков, младший единокровный брат поэта Константина Батюшкова, приехал в Даниловское. Родовое имение дворян Батюшковых находилось в 15 верстах от уездного городка Устюжна Вологодской губернии. Дорога, обсаженная соснами, шла через поле и поднималась влево на холм. С переднего крыльца усадьбы открывался широкий вид на поля и перелески, которые тянулись до горизонта. До Вологды отсюда было три дня пути, до Москвы неделя, до
Петербурга – две.Дом пустовал много лет. Он был с мезонином и башенкой, и с выходом на две стороны. Когда управляющий открыл ставни, Помпей увидел, что после смерти отца ничего не изменилось. Как в детстве, с портретов взирали Батюшковы-предки в екатерининских париках и мундирах, а кресло в кабинете стояло так, словно отец сейчас вернётся. Жизнь прошла, а вещи только поглубже спрятали свои истории.
Усадебный парк, разбитый пленными французами, за полвека высоко поднялся, и теперь липовые ветки почти не пропускали свет в окна. Если бы слуховая память умела воспроизводить звуки, в полумраке гостиной обязательно скрипнула половица и раздался голос. Но чей? Почти никого из обширной семьи Помпея не осталось в живых. Отец умер, когда мальчику исполнилось шесть лет, а матери он не по-мнил, она умерла раньше. Брата Константина похоронили четверть века назад, так и не излечив от помрачения разума. Четверо из пяти сестёр Помпея тоже были в могиле, а с последней, единокровной сестрой Варварой, он был в ссоре.
Помпею Николаевичу перевалило за семьдесят. За свою длинную жизнь он много успел по службе. Историк и этнограф, он служил по ведомству министерства народного просвещения, был действительным тайным советником и кавалером орденов, и даже председательствовал в комиссии по достройке храма Христа Спасителя. К нему обращались “ваше высокопревосходительство”. За своего отца, обойдённого по службе, он как будто навёрстывал упущенное. Впереди было одно из главных дел Помпеевой жизни. К столетнему юбилею он хотел издать собрание сочинений и писем “брата Константина”, чей портрет и теперь висел в предспальне.
Существует несколько живописных изображений Константина Батюшкова, и все они несхожи друг с другом – как если бы художники изображали какого-то другого, каждый раз нового человека. По счастью, до эпохи фотографии дожил Помпей. На самом отчётливом из снимков его высокопревосходительство запечатлён в полный рост: со шляпой и перчатками в одной руке, и тростью в другой. По родственному сходству братьев можно предположить, как выглядел Константин Николаевич, если мысленно переодеть Помпея в сюртук начала века, повязать пышный платок и убрать голову по фасону того времени: с начёсанными вперед волосами.
Описывая внешность поэта, современники часто отмечали подвижность его черт. Говорили, что лицо Батюшкова моментально отражает перемену внутренних состояний. При малом даже для того времени росте оно казалось по-детски живым и обаятельным. Крючковатый нос делал поэта похожим на птицу. Что до Помпея, на фотографиях мы видим лицо с тонкой, словно поджатой верхней губой и выдающимся фамильным носом. Брови резко очерчены, широкий лоб открыт. Общее выражение торжественное, что при малом росте производит впечатление отчасти комическое.
Батюшкова Константина крестили в Вологде 8 июля 1887 года. Среди прочих в святцах значились святые ярославские князья Василий и Константин. Имя (Константин) откликнулось в душе отца поэта – Николая Львовича. Оно откликнулось не только именем великого князя Константина Павловича, и не одной лишь близостью соседней губернии. Крестины Помпея, например, вообще не совпадали с днём мученика Помпея. Вероятно, ответ стоит поискать ещё и на книжных полках. Любимыми сочинениями Николая Львовича были античные классики, и он мог запросто дать сыновьям имена великих правителей, о которых они рассказывали. Ничего удивительного здесь, кажется, не было – придворный поэт Василий Петров назвал сына Язоном, среди девочек встречались Клеопатры, бывали и другие случаи. Эту традицию впоследствии высмеял Гоголь.
Звучными именами Николай Львович как бы напутствовал сыновей в большое плавание. Помпею это плавание действительно удалось. А старший Константин считал себя неудачником. В болезненном рассудке подобное предубеждение принимало обратный характер. Поэт часто требовал самых высоких почестей и на вопрос, зачем ему в храм, мог ответить: “Чтобы посмотреть, как молятся мне”.
В собрание сочинений, которое задумал к юбилею брата Помпей, он хотел включить не только стихи, письма и рисунки Константина, но и биографический очерк. Его взялся написать историк литературы Леонид Майков, младший брат поэта Аполлона Майкова. Однако материала, собранного Помпеем и отосланного (с пометками и комментариями) Майкову, оказалось так много, что очерк перерос в исследование. В трёхтомнике это исследование займёт чуть ли не целый том и на долгое время станет хрестоматией по истории жизни и творчества Батюшкова. Книга Майкова и сейчас выходит отдельными изданиями.
Помпей решил разместить в собрании очерк болезни старшего брата. Он заказал его сослуживцу по Вильно – педагогу Николаю Новикову, но тот погрузился в дело с таким энтузиазмом, что очерк тоже перерос в трактат. Взяв за основу дневники доктора Дитриха, который пользовал Батюшкова на пути из Саксонии в Россию, а потом и в Москве, – Новиков чуть ли не впервые в истории литературы попытался увязать болезнь с творчеством: как навязчивая идея обуславливает ход поэтической мысли; как творчество превращается в орудие борьбы с раздвоением личности; как это раздвоение оно до поры отражает.