Батюшков
Шрифт:
День его обыкновенно начинался очень рано. Вставал он часов в пять летом, зимою же часов в семь, затем кушал чай и садился читать или рисовать; в 10 часов подавали ему кофе, а в 12-ть он ложился отдыхать и спал до обеда, то есть часов до 4-х, опять рисовал или приказывал приводить к себе маленьких своих внуков, из которых одного чрезвычайно любил. <…> Живя летом в деревне, он одну ночь проводил дома, все прочее время постоянно гулял, и это движение много способствовало тому прекрасному состоянию его физического здоровья, которым он пользовался до последних дней своей жизни. Нынешние события чрезвычайно занимали К. Н. и, читая газеты, как русские, так и иностранные, из которых особенно любил L’Independence Beige, он часто разбирал политику нынешнего властителя Франции, называл ее вероломною и постыдною, а в особенности бранил турок, которые, по мнению его, возбудили нынешние кровопролития. Имея пред собой карту военных действий, К. Н. шаг за шагом разбирал все действия союзных армий. При этом он вспоминал свои походы в Финляндию и любил говорить о сражениях под Гейльсбергом и Лейпцигом. В первом из них он был ранен в ногу, во втором потерял своего друга, Петина.
Тифозная горячка, которая унесла в могилу
Вот, простой, безыскусственный рассказ некоторых подробностей о жизни К. Н., на которого мы с юности привыкли смотреть как на главу нашего семейства. Утрата его еще слишком свежа для нас, и это да послужит нам оправданием в глазах тех, кому интересно узнать о последних годах жизни и предсмертных минутах Батюшкова, о котором можно сказать, выражаясь его же словами: „Погиб певец, достойный лучшей доли“»[592].
ЭПИЛОГ
Через неделю после похорон Батюшкова в газете «Вологодские губернские ведомости» появился некролог, автор которого писал: «С лишком 30 лет прошло с тех пор, как умолкла лира Поэта. Несмотря на то, что в течение этого времени язык наш далеко ушел по пути к совершенству, сочинения Батюшкова и поныне читаются с тем же восторженным чувством, как и в былое время. Хотя предметами для своих вдохновений он избирал иногда иностранных писателей, преимущественно итальянских, но он владел даром такого глубокого чувства, так искусно умел воспроизводить их своим талантом и облекать написанное в такую изящную гармонию, что эти произведения носят печать самобытного его таланта. Вспомним, например, его элегию „Умирающий Тасс“, это истинно образцовое произведение»[593].
Удивительно, как органично читатели Батюшкова усвоили предложенное самим поэтом сопоставление его собственной судьбы с судьбой Торквато! А. В. Никитенко, чтобы пробудить сознание Батюшкова, стал читать ему отрывок из «Умирающего Тасса». П. Г. Гревенс закончил свои воспоминания о Батюшкове цитатой: «Погиб певец, достойный лучшей доли». Автор некролога в качестве примера образцового произведения Батюшкова выбрал ту же элегию. Безумие дополнило картину той трагической краской, которая в сознании русского общества довела сходство до полного совпадения. Различие состояло, пожалуй, только в том, что в моменты просветления Торквато продолжал писать лирические стихотворения и трактаты-диалоги о литературе и философии; Батюшков же, как справедливо замечает автор его некролога, замолчал более чем на 30 лет. Правда, судя по всему, он продолжал ощущать себя поэтом, помнил и о том, что был автором книги, любил, когда ему намекали на его известность. В состоянии душевной болезни Батюшков не утратил способности к стихосложению. Некоторые из его текстов, написанных в период между 1824 и 1855 годами, дошли до нас, некоторые даже публиковались, но над их восприятием всегда тяготело мнение, точно выраженное академиком М. П. Алексеевым: стихи эти в большей степени могут служить «материалом для медико-психологических экспериментов, чем для истории русской поэзии»[594]. Подобным же образом значительно раньше М. П. Алексеева высказывался и Д. Д. Благой: «…Всё, написанное им (Батюшковым. — А. С.-К.) за время болезни, представляя весьма любопытный материал для психиатра, отчасти для литературоведа-исследователя, никакого художественного значения не имеет»[595]. Завороженные авторитетными запретами историки литературы всерьез к этим текстам и не обращались. Но поскольку разговор о художественном значении того или иного поэтического текста представляется нам всегда чрезвычайно субъективным, мы считаем возможным остановиться на двух стихотворениях, написанных Батюшковым во время болезни.
Первое из них называется «Подражание Горацию» и представляет собой традиционное для мировой поэзии переложение известной оды Горация «К Мельпомене» (Exegi monumentum). Стихотворение было записано Батюшковым в альбом его внучатой племянницы Елизаветы Григорьевны Гревенс. Время создания этого текста предположительно — 1849 год, когда Батюшков упоминает о нем в письме: «Прошу Елисавету Петровну не показывать моих новых стихов „Подражание Горацию“ Александру Петровичу Брянчанинову, ибо он презирает мой бедный талант, обитая, яко Аполлон, посреди столь великих стихотворцев, в граде св. Петра»[596].
Я памятник воздвиг огромный и чудесный.
Прославя вас в стихах: не знает смерти он!
Как образ милый ваш и добрый, и прелестный
(И в том порукою наш друг Наполеон),
Не знаю смерти я. И все мои творенья,
От тлена убежав, в печати будут жить.
Не Аполлон, но я кую сей цепи звенья,
В которые могу вселенну заключить.
Так первый я дерзнул в забавном русском слоге
О добродетели Елизы говорить,
В сердечной простоте беседовать о боге
И истину царям громами возгласить.
Царицы, царствуйте, и ты, императрица!
Не царствуйте, цари: я сам на Пинде царь!
Венера мне сестра, и ты моя сестрица,
А Кесарь мой — святой косарь[597].
Очевидно, что стихотворение посвящено внучатой племяннице Елизавете (Елизе). Собственно благодаря тому, что поэт прославил ее в стихах, он и получил бессмертие — воздвиг себе памятник. Вслед за этим в стихотворении выстраивается целая цепочка тех, кто «не знает смерти» — «памятник огромный и чудесный», «образ милый ваш», Наполеон, Поэт и его творенья. Из поэтических
образов выпадает только Наполеон, но он и призывается только как свидетель бессмертия, а не его прямой участник[598]. Всё остальное вполне укладывается в рамки творчества. Почему за такую малость, как восхваление никому не известной, но милой и прелестной Елизы, Поэту даруется бессмертие? Ответ очень прост: потому что он сам принимает на себя функции бога вкуса и покровителя искусств Аполлона, властью которого бессмертие может быть даровано. Утверждая эту истину, Поэт бросает вызов предшествующей традиции — перефразируя соответствующие строки «Памятника» Державина, он вызывающе заменяет имя великой императрицы на имя своей очаровательной родственницы.Ср. у Державина:
Что первый я дерзнул в забавном русском слоге
О добродетелях Фелицы возгласить,
В сердечной простоте беседовать о боге
И истину царям с улыбкой говорить.
Как видим, третья строка этой державинской строфы переходит в стихотворение Батюшкова без изменений, а вот четвертая явственно перефразируется: если Поэт заменяет на Олимпе Аполлона и в его власти находится всё мироздание, то, конечно, истину царям логично возглашать громами. Масштаб его влияния на ход истории несравним с державинским. Другой мерой должна мериться и степень его свободы, одно из проявлений которой — вольная замена великой Фелицы на простую Елизу. Финал стихотворения очень многозначен: своей властью Поэт как хозяин вселенной (вспомним, к слову, записку доктора Дитриха, в которой он упоминал о том, как Батюшков называл себя «Константин Бог»[599]) разрешает царствовать царицам вообще и особенно — Императрице. О какой императрице идет речь? Очевидно, что племянница Елиза никакого отношения к императорской фамилии не имеет. В последней строфе образ Елизы начинает двоиться, если не троиться. Мы знаем, что Батюшков, по воспоминаниям очевидцев, часто уходил в прошлое и словно бы жил в том времени, которое оборвалось с наступлением его душевной болезни. По его мнению, не сообразующемуся с реальным ходом истории, царствующей императрицей по-прежнему была Елизавета Алексеевна, супруга Александра I, которого Батюшков в своем помешательстве боялся и считал виновным в своей жизненной катастрофе. Благодаря этому становится понятной следующая строка — царям запрещается царствовать, более того — всякая политическая власть признается менее значимой, чем поэтическая («я сам на Пинде царь»). Императрица Елизавета Алексеевна — прямая противоположность воспетой Державиным самовластной Фелице, она действительно добродетельна, милосердна, жертвенна — прекрасна. Есть большое искушение сказать, что Батюшков, возможно, был знаком со стихотворением А. С. Пушкина «К Н. Я. Плюсковой» (1818), где Елизавете Алексеевне посвящены следующие строки:
Но, признаюсь, под Геликоном,
Где Кастилийский ток шумел,
Я, вдохновленный Аполлоном,
Елисавету втайне пел.
Небесного земной свидетель,
Воспламененною душой
Я пел на троне добродетель
С ее приветною красой[600].
Обратим внимание на соседство в пушкинском тексте Аполлона с именем Елисаветы, которая воспевается как «добродетель на троне». «Ты», к которой адресовано следующее высказывание Батюшкова, — это уже в меньшей степени Елиза (Гревенс), к которой поэт обращался на «вы» в начале стихотворения, скорее это соименная ей императрица. Почему она вдруг оказывается «сестрицей» Поэта, наравне с Венерой, сестрой самого Аполлона? Потому что, с одной стороны, Поэт, заместивший и сместивший Аполлона, автоматически стал братом его сестры, а кроме того, у Батюшкова действительно была родная сестра с тем же именем — Елизавета Николаевна Шипилова. Заметим к слову, что сюда же примешивается и еще одна почитаемая Батюшковым родственница — Елизавета Петровна Гревенс (Брянчанинова), упомянутая в цитированном выше письме поэта. Это супруга Г. А. Гревенса и мать Елизы, которой посвящено стихотворение. Вспомним свидетельство С. П. Шевырева: «Полное влияние имеет на него родственница его Елизавета Петровна Гревенс: для нее нет отказа ни в чем»[601]. Последняя строка стихотворения настолько ясна, что не требует особенных комментариев. Она обращена целиком к текстам Евангелия и апеллирует к двум фрагментам. Первый — ответ Иисуса на вопрос, позволительно ли платить налоги. Иисус, указав на изображение кесаря и надпись на динарии, сказал: «Отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу». Второй — образ Господа как «Господина жатвы», который появляется в проповедях Иисуса ученикам в Евангелии от Матфея (9; 37–38). Говоря «Кесарь мой — святой косарь», Поэт раз и навсегда отказывается от подчинения земной иерархии, Кесарь для него — не тот царь, которому он сам может запретить царствовать, а только один Господь. Божественные функции Поэт делит на двоих — оставляя себе роль бога искусств, и прежде всего — поэзии (очевидно, причиной этого было не покидающее Батюшкова ощущение собственной гениальности).
Интересно, что, декларирующий свою независимость и проводящий прямую линию между собой и Богом поэт был на деле чрезвычайно неуверен в себе. Недаром Батюшков передавал просьбу Елисавете Петровне не показывать этого стихотворения ее брату Александру Петровичу Брянчанинову, «ибо он презирает мой бедный талант, обитая, яко Аполлон, посреди столь великих стихотворцев, в граде св. Петра». В жизни функции Аполлона добровольно переданы Батюшковым совсем другому человеку, не имеющему прямого отношения к поэзии, а лишь обитающему среди великих итальянских поэтов и уже поэтому имеющему право судить его «бедный талант». Был ли в это время на самом деле А. П. Брянчанинов в Риме или это плод больного воображения Батюшкова, мы не можем пока установить.
Последнее стихотворение Батюшкова было написано 14 мая 1853 года и уже давно воспринимается как печальный итог его творчества и жизни. Этому короткому стихотворению поэт давал разные названия, общая суть которых — «надпись к портрету» — оставалась неизменной. Невидимыми нитями оно кажется связанным с текстом 1824 года «Изречение Мельхиседека», как если бы творческий путь Батюшкова не прерывался на десятилетия. Как и тогда, в самом начале болезни, поэт говорит о бессмысленности земного существования, о случайности смерти и рождения, об отсутствии благой воли в мироздании, вера в которую была временами так сильна в нем даже во время помешательства: