Баязет
Шрифт:
Он свернул сюда, в сторону от своего мирозавоевательного воинства, от стана, где его ждали.
Жители города из тех, кого пощадили, виднелись за рядами воинов. Они не встречали, не ликовали, а только молча разглядывали его, проезжавшего во всей славе и могуществе.
Он въехал в Баальбек не как в прочие города, взятые с бою, не разгорячённый битвой, не разъярённый сопротивлением, не карать, а посмотреть город, уцелевший от разрушения.
И жителям надо бы ликовать и славить его за пощаду, любоваться им, столь великодушным, что лишь часть из них он велел придушить или прирезать, тех, что оказались из приспешников Баркука. С ними управились до его въезда.
Когда Тимур подъехал к стенам древнейших храмов, было так светло, как иногда случается утром после долгого проливного дождя.
Его бережно сняли с коня и поставили на каменную дорожку, чтобы он не поскользнулся при такой сырости.
Перед ним, как стена, высились огромные камни.
Это была не стена, а каменная основа, сложенная из гигантских плит. В разное время на ней строили разные святилища. Завоеватели разрушали одно и созидали другое, по-своему, своим богам. Но основа оставалась с того незапамятного времени, когда неведомо кто сложил эту основу, уложив одна к другой так плотно, словно это были кирпичи.
Тимур прошёл по мокрой глади, дошёл до другого края, оттуда с высоты взглянул вдаль, где распласталась заросшая садами долина, уходившая к лиловой гряде гор.
Отходя от обрыва к храму Юпитера, он снова смотрел себе под ноги. Плиты плотно сплотились на всей этой плоской площади.
Он послал рослого барласа из своего караула смерить шагами каждую из плит. Потом, надёжно поддерживаемый соратниками, сошёл по крутым ступеням вниз к храму Бахуса. Но к храму он не пошёл, а снова остановился перед удивительной кладкой, разглядывая её уже сбоку и чувствуя в себе нарастающую растерянность перед строением, которого не мог постичь.
Он подумал, хватит ли его воинов, чтобы такое здание поднять и сдвинуть. И опять прикинул на глаз, сколько понадобится воинов, чтобы растащить в разные стороны и сбросить в обрыв всю эту тяжесть.
«Нет, даже если призвать сюда всех из стана, всех этих полтораста или двести тысяч окрепших в походах вояк, никакое воинство не осилит это».
Он опять прошёл несколько шагов.
«Но ведь развалить легче, чем сложить! Что же это была за сила?»
Так он столкнулся с тем, что было сильней всей его силы, несравненной по могуществу, ибо нигде никто не выставил силы большей, чем была у него.
Вдруг он подступил к одной из плит и упёрся в неё ладонью. Холодный шершавый камень.
«А ведь кто-то поднимал его, чтобы навеки положить сюда!»
Он долго молчал, а соратники удивлялись:
«Чему дивится он, когда даже украшений нет на этих невзглядных, серых плитах?.. Не на что раз глянуть, а не то что разглядывать!»
И вздрогнул — из-под размытой ливнем земли показалась мёртвая женская рука, синевато-белая, с пальцами, застывшими в таинственном знаке призыва. Он навидался мёртвых рук на полях битв, насмотрелся в лицо отрубленным головам, но при взгляде на эту призывавшую руку обмер. Наконец понял, что это лишь осколок расколотой статуи из храма Бахуса. Сдержал себя. Но сердце колотилось, не в силах успокоиться.
И опять ходил в смятении. Смятение переходило в испуг оттого, что не удавалось постичь это. Не удавалось обдумать: мысль ещё не сложилась, чтобы её обдумать. Но выходило, что сила — это не меч и не мышцы. Он не мог понять эту мысль, пока не умея отделить от силы разум.
Бывало, что разум, превосходивший его ум, он называл волей аллаха;
когда кто-то оказывался разумнее, умнее, хитрее его, он даже не гневался, видя в том волю аллаха.Теперь он острым умом полководца не понимал силы разума.
Он больше не трогал серых плит — он удивлялся.
Во всё это утро он ничего не говорил соратникам, дозволяя им переговариваться между собой.
Наконец он повернулся к ним:
— Не велю ничего тут трогать. С кем тут воевать? С дьяволом? А может, тут воля аллаха? Видели? Кто это сумел? Человек не сумеет. У кого есть такая сила? А?
Соратники не смогли ему ответить.
Дав им время, отводя глаза, помолчать, он поучительно укорил их:
— То-то!..
Весь день он хмурился. Не сердился, а тревожился от мысли, которую не умел додумать. Значит, сила его войска — не самая великая сила во вселенной?
Вечером он сказал снова:
— Поутру поднимайтесь, уйдём отсюда. Тут нам не воевать. Тут не поймёшь, кто против нас встанет.
Худайдада усмехнулся:
— Кто да кто! А небось тот же самый Фарадж-султан.
И впервые слова старого соратника рассердили Тимура.
— Какой Фарадж! Я не об нем.
— А то кто же? — удивился Худайдада этим словам и гневу.
— В том-то и дело, кто?!
Сел в седло. Привычно вздёрнул голову коня, трогаясь в дорогу. Поехал и молчал.
Некого было спросить. Не с кем поговорить.
Утром кто-то ему сказал, что храм здесь построен Соломоном, а известно, что Соломон повелевал дьяволом. Но здание было такое земное, простое, что не верилось в Соломона. А спросить некого. Надо самому понять. Разгадать это чудо.
Так долго он ехал молча, досадуя, что соратники, столь понятливые в походе, столь далеки сейчас, когда надо понять эту тайну, или чудо, открывшееся в Баальбеке.
Глава XIV. ДАМАСК
1
Густая жёлтая вода тяжело стояла в широких рвах. Над ней высились, отблёскивая булатной синевой, гранёные гладкие стены, во многих местах покрытые налётом, буроватой ржавчиной.
На этих круто поставленных стенах не было никаких украшений, но в том и заключалась их мужская, суровая красота.
Кладка городских ворот выглядела старше стен: их сложили из иных камней, более светлых, порой казавшихся серебряными там, где их не покрывал загар, зеленовато-сизый, как патина на серебре. И от того налёта, и от вековой патины казались не сложенными из камня, а выкованными из стали эти стены, хранившие город Дамаск.
Если глянуть на город с гор, он покажется ларцем, приподнятым на тёплой ладони, в лоне долины Гутах. Но чтобы дойти до города, надо спуститься в долину, а вблизи он не покажется ларцем: вблизи он тяжёл и строг.
И это увидел и понял Ибн Халдун, едва перед ним предстал Дамаск, о котором две или три тысячи лет складывали всякие были и небылицы, о его базарах и храмах, о пророках и сокровищах, и о мастерах, способных создать редкостные вещи, и о мудрецах, поэтах, уже не первую тысячу лет славивших честь жить в этом городе и зваться жителем его — дамаскином. Здесь писали по-гречески, и по-арамейски, и по-арабски, на гладкой, как меч, латыни. На многих языках писали здесь и понимали на всяком языке, лишь нельзя было писать плохо, ибо столь много хорошего и мудрого создали дамаскины, что высокоумного недоучку здесь высмеял бы каждый встречный, а над невеждой смеялся бы весь базар.