Беатриса
Шрифт:
В верхнем этаже было две половины, разделенные площадкой лестницы. Для себя Фелисите облюбовала ту половину, которая выходила на озера, на море и дюны, и устроила здесь гостиную, спальню, туалетную комнату и рабочий кабинет. Во второй половине по ее приказанию были устроены две спальни, и при каждой из них имелась своя прихожая и кабинет. Прислуга жила в горенках, расположенных под самой крышей. Комнаты, предназначениые для гостей, сначала были обставлены скромно, в них поставили только самую необходимую мебель. Роскошная обстановка, выписанная из Парижа, украшала собственные апартаменты Фелисите. Она решила собрать здесь, в этом унылом и печальном жилище, стоявшем среди унылых, печальных дюн, самые редкостные произведения искусства. Маленькая гостиная была обтянута гобеленами, заключенными в чудеснейшие резные багеты. Старинные занавеси из дорогой парчи, обшитые пышной бахромой, подхваченные шнуром с великолепными кистями, спадали тяжелыми складками до самого пола и отливали золотом и пурпуром, янтарем и изумрудом. В гостиной стоял резной ларь, который нашел для Фелисите ее управляющий, — сейчас такой ларь стоит не меньше семи-восьми тысяч франков; стол из черного дерева, весь покрытый резьбой, привезенный из Италии секретер с бесчисленными ящичками, инкрустированный слоновой костью, и еще несколько вещей в готическом стиле. Картины и статуэтки — всё редкости — отыскал для Фелисите один из ее друзей, художник: в 1819 году антиквары еще не подозревали, в какой цене будут эти сокровища через несколько лет. На столе стояли прекрасные японские вазы с фантастическими
Человек, способный чувствовать природу, попав в комнаты мадемуазель де Туш, был бы поражен особой прелестью пейзажа, открывавшегося из окна: за парком, последним оазисом плодородной земли, расстилались дюны. Среди унылых четырехугольников соленой воды, разделенных узенькими беленькими тропками, с утра до вечера бродит болотарь в белом балахоне, подгребая граблями соль и складывая ее в кучи; птицы не пролетают над этими пространствами, от которых подымаются тяжелые, насыщенные солью испарения; здесь ничто не произрастает, лишь изредка взоры, утомленные однообразием песков, порадует низенькая жесткая травка, ухитряющаяся даже в этой пустыне расцвести бледно-розовыми цветочками, да кое-где подымает свои головки дикая гвоздика; дальше — озеро, наполненное морской водой, пески и дюны, и на горизонте — Круазик, миниатюрный городок, вдающийся в открытое море, подобно Венеции, и, наконец, безбрежный океан, окаймляющий бахромой пены гранитные утесы, что еще резче подчеркивает их причудливые очертания; это зрелище уводит ввысь мысли человека и одновременно навевает грусть; впрочем, перед величественными образами природы душа всегда с невольной тоской устремляется к неведомому, которое открывается нам в недоступных далях. Первобытная гармония понятна только великим умам и великой скорби. Вот почему эта холмистая пустыня, где солнечные лучи, отраженные водами соленых озер и песками, вдруг зальют ярким светом местечко Батц и заиграют нестерпимым блеском на крышах Круазика, так часто занимала воображение Фелисите. Почти никогда не обращала она взоров в сторону Геранды, к очаровательным зеленым лугам, рощицам и цветущим изгородям, к милому городку, похожему на новобрачную, убранную лентами, цветами, вуалями и оборками. Зрелище это причиняло Камиллу Мопену ужасные, непонятные страдания.
Как только в конце обсаженной терновником дороги, над верхушками кривых сосен, показались два флюгера, украшавшие с двух концов крышу, Каллист вздохнул полной грудью — так легок показался ему здешний воздух; Геранда была ему тюрьмой, жизнь начиналась в Туше. Кто не поймет, какое очарование черпал здесь чистый юноша? Любовь, подобная любви Керубино [29] , бросила Каллиста к ногам той, что стала для него великой, прежде чем стать просто женщиной. Но чувство юноши наталкивалось на необъяснимую холодность Фелисите. Со свойственной ей проницательностью Фелисите поняла, что это не любовь, а скорее потребность любить, — вот чем, пожалуй, объяснялось ее благородное упорство, которого не мог оценить Каллист. Кроме того, в Туше его ослепляли чудеса современной цивилизации, представлявшие резкую противоположность с Герандой, где даже нищета дю Геников почиталась роскошью. Здесь перед восхищенными взорами несведущего юноши, знавшего только дрок Бретани да вереск Вандеи, открывался некий новый мир, все богатство современного Парижа, и здесь также он впервые услышал незнакомую и благозвучную столичную речь. Здесь Каллист наслаждался поэтическими напевами прекраснейшей музыки, удивительной музыки XIX века, где мелодия и гармония одинаково мощны, где голосоведение и инструментовка достигли неслыханного ранее совершенства. Здесь он увидел творения богатой французской живописи, которая стала ныне наследницей итальянской, испанской и фламандской школ, но талант сделался в Париже явлением заурядным: все взоры, все сердца, пресытившиеся талантами, с тоской взывают о гении. Здесь он познакомился с удивительными созданиями современной литературы, которые производят глубокое впечатление на неискушенные сердца. Одним словом, наш великий XIX век представал перед Каллистом в своем разнообразном блеске; он узнал критический дух, свойственный веку, его стремление обновить все сферы жизни, его головокружительные замыслы, под стать властителю, который пытался водрузить свои знамена над колыбелью века, баюкая его звуками воинственных песен, сопровождаемых рыкающим басом орудий. Приобщенный к прославленным произведениям, великого мастерства которых, быть может, не замечали даже те, кто над ними трудился, кто создавал их, Каллист удовлетворял в Туше склонность к необычному, столь настоятельную в его возрасте; им владело наивное восхищение, которое, подобно первой полудетской любви, глухо ко всем критическим суждениям. Это так же свойственно юности, как пламени свойственно подыматься вверх. Он внимал этой блестящей парижской иронии, изящной сатире, и ему открывалась сущность французского ума, пробуждались тысячи мыслей, мирно спавших в тихом оцепенении родительского дома. Каллист считал мадемуазель де Туш матерью своего интеллекта, матерью, которую он мог любить невозбранно. Фелисите была так добра к нему; женщина всегда хороша с мужчиной, которому она внушила любовь, пусть даже она как будто и не разделяет его чувств. Теперь Фелисите занималась с Каллистом музыкой. Для юноши этот дом, высокие и просторные покои нижнего этажа, казавшиеся еще просторнее благодаря широкому виду из окон на искусно расположенные лужайки и массивы кустов в парке, площадка лестницы, уставленная творениями итальянских мастеров, вся в резном дереве, во флорентийских и венецианских мозаиках, с барельефами из слоновой кости и из мрамора, с занятными безделушками, как будто вышедшими из-под палочки средневековой волшебницы; изящно убранные комнаты самой Фелисите свидетельствовали о смелом вкусе хозяйки, они были овеяны дыханием творчества, озарены необычным светом ума живого и щедрого. Современный мир, с его поэзией, резко противостоял мертвенному и патриархальному миру Геранды; здесь столкнулись лицом к лицу два начала: с одной стороны, многоликое разнообразие, с другой — монотонность дикой
Бретани.29
...подобная любви Керубино... — Керубино — персонаж комедии Бомарше «Безумный день, или Женитьба Фигаро», юноша, влюбленный в свою крестную мать, графиню Альмавива.
Теперь понятно, почему бедного юношу, которому тонкости «мушки» наскучили не меньше, чем его матери, охватывал радостный трепет всякий раз, как он приближался к этому дому, звонил у ворот, шел по двору. Следует заметить, что подобные ощущения неведомы человеку зрелому, познавшему тяготы жизни, человеку, которого ничто больше не удивляет и не страшит. Открыв дверь, Каллист услыхал звуки рояля и решил, что Камилл Мопен в гостиной, но, когда он пересек биллиардную, музыка стала тише. Значит, Фелисите играла наверху, у себя, на маленьком своем рояле, который привез из Англии композитор Конти. Толстый ковер, покрывавший лестницу, заглушал шаги, и, чем выше подымался Каллист, тем нерешительнее они становились. Музыка, доносившаяся сверху, поразила его своей необычайностью, как откровение. Фелисите играла для себя, она беседовала сама с собой. Юноша не посмел войти в гостиную, он остановился на площадке лестницы и присел на обитую зеленым бархатом готическую скамью у окна, красивые наличники которого были искусно выточены из дерева, отделанного под орех и покрытого лаком. Услышав импровизацию Камилла, вы невольно бы сравнили эти звуки с воплем души, взывающей из гроба к господу, так таинственно-печальна была эта музыка. Влюбленному юноше слышались в этих звуках моления безнадежной любви, покорная нежная жалоба, стенания сдерживаемой грусти. Фелисите импровизировала, развивая и усложняя вступление к каватине «Пощада мне, пощада и тебе», в которой, по существу, выражен весь четвертый акт «Роберта-Дьявола». Она запела этот отрывок трагическим голосом и вдруг замолчала. Каллист вошел в гостиную и понял, почему пресекся голос певицы. Несчастная Камилл Мопен, прекрасная Фелисите, без тени кокетства повернула к нему залитое слезами лицо, взяла носовой платок, вытерла глаза и просто сказала:
— Добрый день!
В утреннем туалете она была восхитительна. Из-под модной сетки, сплетенной из красной синели, спадали блестящие пряди черных волос. На Фелисите был коротенький казакин, напоминавший греческую тунику, из-под него выглядывали батистовые панталоны, вышитые у щиколотки, и очаровательные турецкие туфельки, красные с золотом.
— Что с вами? — спросил Каллист.
— Он не вернулся, — ответила она и, подойдя к окну, стала смотреть на пески, морской залив и озера.
Этот ответ объяснял изысканность ее одежды. Фелисите, должно быть, ждала Клода Виньона, она была обеспокоена, как женщина, понявшая, что усилия ее более не достигают цели. Мужчина в тридцать лет сразу понял бы это. Каллист видел только страдание.
— Вы встревожены? — спросил он.
— Да, — ответила Фелисите, и в голосе ее прозвучала печаль, которой не мог разгадать этот юноша.
Быстрыми шагами Каллист направился к двери.
— Куда же вы?
— Искать его, — ответил Каллист.
— Дорогое мое дитя... — сказала Фелисите.
Она взяла юношу за руку, притянула к себе и бросила на него увлажненный слезами взгляд. Может ли быть лучшая награда для неискушенной души?
— Вы сошли с ума! Где же вы отыщете его в здешних местах?
— Я его найду.
— Вы напугаете вашу матушку... Не надо, оставайтесь. Идите-ка сюда, слышите! — произнесла Фелисите, усаживая его рядом с собой на диван. — Не жалейте меня. Слезы, что вы видели сейчас, приятны нам, женщинам. Они служат проявлением тех свойств, которыми обделен мужчина, — мы охотно поддаемся нашей нервической натуре, доводя любое чувство до предела. Подчас мы даем волю своему воображению и, увлекаемые игрой мысли, доходим до слез, а в серьезных случаях даже до смятения души. Но наши причуды — не игра ума, они — игра сердца. Вы явились как нельзя более кстати; одиночество нынче не по мне. Я отнюдь не обманываюсь, я понимаю, почему Клоду вдруг пришло желание ознакомиться без меня с Круазиком, побродить по пескам и озерам. Я так и знала, что он исчезнет на несколько дней. Он хотел оставить нас наедине; он ревнив, или, вернее, играет роль ревнивца. Вы молоды, вы красивы...
— Зачем вы не сказали мне это раньше? Значит, мне больше не приходить? — спросил Каллист, и слеза, сорвавшаяся с его ресниц, скатилась по щеке, тронув до глубины души Фелисите.
— Вы ангел! — воскликнула она.
И она запела «Останься!» — арию Матильды из «Вильгельма Телля», запела весело, чтобы не слишком многозначительно прозвучал великолепный ответ принцессы своему подданному.
— Клод хочет, чтобы я поверила в его любовь, — сказала она, прерывая пение, — но я отлично чувствую, что он не любит меня. Он знает, что я желаю ему добра, — добавила Фелисите, пристально глядя на Каллиста, — но его, должно быть, унижает мысль, что я великодушнее его. Быть может, он возымел подозрения на ваш счет и решил застать нас врасплох. Пусть я даже не права, он виновен уже тем, что ушел один, без меня наслаждается бретонскими дебрями, не желает приобщить меня к своим прогулкам, не хочет поделиться со мною мыслями, которые породит в нем наша дикая природа, и нисколько не думает о том, что я о нем беспокоюсь. Разве этого не достаточно? Этот великий критик любит меня не больше, чем любил музыкант, военный и один из умнейших наших писателей. Нет, прав Стерн: имена даются человку не зря, и мое имя является величайшей надо мною насмешкой [30] . Я так и умру, не найдя в мужчине той любви и поэзии, что живут в моем сердце.
30
Фелисите (f'elicit'e) — радость, блаженство (фр.).
Фелисите умолкла в тяжелом раздумье, откинувшись на подушку, руки ее бессильно упали, а взгляд уперся в узоры ковра. В скорби людей необыкновенных есть нечто, вызывающее уважение, они открывают нам безбрежную ширь своей души, — и как мы верим в эту безбрежность! Такие люди обладают привилегией тех королей, недуги которых сказываются на судьбе государства и потому волнуют народ.
— Почему же вы тогда?.. — спросил Каллист, не смея закончить фразу.
Прекрасная горячая рука Камилла Мопена легла на его руку; это прикосновение было красноречивее всяких слов.
— Природа нарушила ради меня свои законы, подарив мне лишних пять-шесть лет молодости. Я отвергла вас из эгоизма. Рано или поздно годы разлучили бы нас. Я на тринадцать лет старше Клода, и то уже много.
— Но вы будете прекрасны и в шестьдесят лет! — отважно заявил Каллист.
— Да услышит вас бог! — ответила она, улыбаясь. — К тому же, дитя мое, я хочу его любить. Пусть он бесчувствен, пусть лишен воображения, пусть он позорно беззаботен и снедаем завистью, — мне хочется верить, что под жалкой оболочкой живет величие, я надеюсь гальванизировать его сердце, спасти его от самого себя, привязать ко мне... Увы! У меня слишком проницательный ум, а сердце слепо.
Способность Фелисите ясно видеть в своей душе просто пугала. Она страдала и анализировала свои страдания, подобно тому как Кювье и Дюпюитрен разъясняли своим друзьям роковой ход точившего их недуга, который неуклонно вел к смерти. Мадемуазель де Туш изучила себя самое в страстных движениях сердца, как эти ученые изучили себя в области анатомии.
— Я нарочно приехала сюда, чтобы составить о нем более ясное суждение, а он уже соскучился. Ему недостает Парижа, я говорила ему об этом: у него тоска по критике, у него нет под рукой писателей, чтобы было с кого сбить спесь, нет книг, чтобы он мог познакомиться с новыми философскими взглядами, нет бедных поэтов, чтобы охладить их пыл, и он не смеет предаться здесь парижскому разгулу, чтобы сбросить тяжелое бремя — мысль. Увы! быть может, и моя любовь к нему недостаточно сильна, чтобы разрядить напряжение его мозга. Словом, я не вдохновляю его! Пейте с ним нынче вечером вино, а я скажусь больной и останусь в спальне; тогда я узнаю, права я или нет.