Бедные дворяне
Шрифт:
– Что, Осташа, жив ли? – спросил его Рыбинский. – Все ли цело?
Никеша не отвечал, продолжая стонать.
– Не выломал ли ноги или руки? – заметил Комков.
– Нет, ведь лестница не крута! – возразил хозяин. – Просто он думает, что уж его съел Сбогар и что его на свете нет.
– Велите Сбогару втащить его сюда! – советовал Тарханов.
– Осташков, вставай, а не то собаки бросятся и разорвут тебя. Слышишь ли: вставай, говорят.
Но Никеша не смел пошевелиться от страха.
– Поднимите его и поставте на ноги! – приказал Рыбинский лакеям.
Когда Никешу подняли, он был бледен и дрожал от страха.
– Всего бьет-с, как в лихорадке! – заметил один из лакеев со смехом.
– Экой
– А еще знаменитых предков потомок! – говорил Неводов.
– Арапником бы хорошенько: весь бы страх как рукой сняло! – прибавил Тарханов.
– Ну перестань же бояться, дуралей: неужели я в самом деле затравить тебя хотел. Смотри-ка: у меня собаки-то умнее тебя: ну, Сбогар, va, rend lui le chapeau! [14]
14
Отдай ему шляпу! (фр.)
Сбогар поднял шапку и понес назад к Осташкову. Тот, при виде приближающегося врага, опять закричал не своим голосом и спрятался за лакеев.
Вверху снова раздался хохот.
– А, какова дрессировка, господа? – говорил Рыбинский. – Ну, Сбогар, брось его, дурака, venez – ici… [15] . О-ох, умник, умник! Ну, милости просим, господа… не бойся же ты, полно, никто тебя не тронет.
И он вошел в прихожую в сопровождении гостей. Слуги, оставя Никешу, побежали вслед за господами снимать шубы.
15
Иди сюда! (фр.)
– Батюшки, погодите! Заедят! – упрашивал Никеша жалобным голосом, торопясь за лакеями и боясь остаться один.
В прихожей на столе лежали засаленные истасканные карты, которыми от нечего делать забавлялась без барина прислуга Рыбинского.
– Вот, подлецы, только и дела, что в карты дуются! – сказал он. – А что Тальма?
– Все в одном положении, – отвечал один из лакеев.
– Нет лучше?
– Точно как будто лучше, а плох!
– То-то плох: ты смотри у меня. В карты дуешься, а об нем, чай, забыл.
– Как можно забыть-с: каждую минуту около него.
– Серных ванн, чай, не делал без меня?
– Как можно не делать! И ванны делали, и мушку поставили. Извольте сами посмотреть…
– Да, разумеется, посмотрю… Ах, господа, какая жалость: чудный щенок у меня зачумел. И, кажется, не перенесет… Просто не могу видеть без слез… Ну, господа, милости прошу без церемонии: по обыкновению, как дома. Приказывайте кому чего угодно: вина, водки, чаю – распоряжайтесь, пожалуйста, сами. А я схожу на минутку. Ну, Яков, пойдем к Тальме.
Рыбинский в сопровождении Якова вошел в кабинет. Эта комната при прежнем владельце была самою любимою и обитаемою, а последние три года жизни он почти не выходил из нее и в ней умер. За то Рыбинский ненавидел кабинет, и со смерти родственника, передавшего ему свое имение, сделавшего его из нищего богачом, он почти никогда не входил в него. Этот кабинет напоминал Рыбинскому самую тяжелую, самую мучительную пору его жизни. Прежний владелец был старый больной холостяк, брюзга и ко всему этому ханжа и мистик. Последние годы жизни он лежал разбитый параличом в этом самом кабинете. Рыбинский, успевший разжалобить старика вымышленным рассказом о разных претерпенных им в жизни невзгодах, надеявшийся получить от него богатое наследство, целых три года должен был носить на себе маску, прикидываться несчастным, нравственным, религиозным человеком. Долгих три года в этом самом кабинете
томился он около постели больного, ожидая его смерти, был при нем бессменной сиделкой, дышал тяжелым воздухом душной комнаты больного, читал вслух мистические книги, которыми были полны шкапы этого кабинета, выстаивал длинные всенощные, которые часто служились по желанию больного, слушавшего их, сидя в покойных креслах, клал напоказ земные поклоны перед образами, которыми были увешаны стены кабинета и ко всему этому – что всего ужаснее – переносил муки неизвестности, потому что недоверчивый, скупой и подозрительный старик только за неделю до смерти написал завещание в пользу Рыбинского. Роковой час пробил, старика не стало, труп был вынесен, кабинет освобожден от всего ценного, дорогого и заперт с своими шкапами, книгами, креслами, в которых дремал больной, с кушеткой, на которой он умер, с иконами, пред которыми молился… Теперь эта комната была помещением для другого больного, более дорогого сердцу Рыбинского, – для его собаки.– Отчего же здесь огня нет, – говорил он входя, – какая скотина!.. Больная собака лежит, а огня нет: чутье тупое, зрение слабое, она воды не найдет в потемках либо упадет, наткнется на что-нибудь.
Собака лежала на той самой кушетке, на которой умер благодетель Рыбинского. Он подошел к ней. Тальма полураскрыл загноившиеся глаза и сделал слабое движение хвостом.
– Милый Тальмушка… Посмотри, Яков, ведь он узнал меня.
– Узнал-с… – отвечал Яков жалобным голосом.
– Ах ты сокровище мое, дорогой мой!.. Нет, нос горяч, глаза гноятся и мутны… А что, задом слаб?
– Очень слаб: стоять не может, так из стороны в сторону его и кидает.
– Ну а эти припадки были: кружится или нет?
– Были, только много легче и пены бьет меньше… Этим-то лучше.
– Дай Бог. Да как, братец, ты здесь серой-то навонял: тяжелой какой воздух, точно при покойном дядюшке… Хоть бы форточку открыл.
– Открыть-то бы можно, да как бы не простудить хуже…
– И то дело… Тальмушка!.. Милый… Неужели он издохнет?
– А Бог милостив: может, и оживет.
– А как похудел-то?
– Пищи-то ничего нет, сударь… Ничего не принимает.
– Эка жалость!.. Ну, Яков, коли выздоровеет Тальма, – пятьдесят рублей тебе дам, а издохнет – ну, смотри, на меня не пеняй… Сам жизни не рад будешь.
– Да, кажется, уж старания моего, так право, ровно за родным сыном хожу… Ото всей души стараюсь.
– Стараетесь вы, анафемы!.. Знаю я вас: в карты играет, а огня нет у больной собаки. Зажги лампу, да покрой его потеплее… Нет, не перенесет, кажется…
Последние слова Рыбинский произнес с искренним огорчением, махнул рукой и вышел из кабинета.
Яков злобно и презрительно посмотрел вслед ему, потом с досадой бросил на собаку теплое одеяло.
– Хоть бы комнату-то другую выбрал… комната-то покойником пахнет… – проговорил он про себя и, не договоривши мысли, боязливо оглянулся вокруг.
Рыбинский из кабинета прошел в одну из отдаленных внутренних комнат. В ней было несколько красивых горничных девушек. Все они, при входе барина, бросились к нему с выражением радости.
– Ну, ну, пожалуйста, без восторгов! – сказал он, садясь. – Я сегодня расстроен… Тальма ужасно плох… Параша, поди сюда…
Последние слова относились к черноглазой, беленькой, румяной, свежей девочке лет семнадцати, с лукавым и несколько наглым взглядом. Она подошла.
– Слушай: ты должна сегодня плясать по-цыгански, и плясать так, чтобы я остался доволен. Ко мне приехали гости, я нахвастал тобой, смотри же, не ударь лицом в грязь… Если удивишь всех, на платье подарю, а то, смотри, рассержусь… Слышишь?
– Слышу-с!.. – отвечала Параша, бойко и прямо смотря в глаза барину. – Уж коли нахвастали, так покажу себя…