Беглец из рая
Шрифт:
Сразу за луговиною маревило чахлое, как бы подгоревшее споднизу, чернолесье с кабаньими запашистыми подкопами и лосиными лежками-кругованами: значит, сырь там, водянина, болотные тягуны и чахлые укромины, нетревожные для опасливого зверя.
Из этой-то сыри и выткалось вдруг порхающее облачко, а после нарисовалась тургеневская барышня в соломенной широкополой шляпе с голубою лентой; розовый сарафанчик с приспущенными бретельками чудом держался на груди, и по худеньким плечам полоскалась тяжелая каштановая волосня.
– Кто это? – зачарованно спросил я.
– А это не для тебя. Это Танька Горбачева вчера с молодым мужиком наехала. Зулуса дочь… А я если захочу, будет моя… – Гаврош осклабился и закричал. – Танька, без мужа в лес не ходи. Кабаны сожрут…
– Артём, голова ломтём. Ты их на вязке держи, – обрезала Татьяна и, перепрыгнув
– Отобью, видит Бог, отобью. Ляжки – сахар, титьки – мед, кто имеет, тот… – Гаврош цвиркнул слюною, но в подробности не ударился.
– Раньше надо было хороводить. Молодые девки пьяниц не любят, – с неожиданной для себя ревностью перебил я, словно бы на эту Таньку имел неотъемлемые права.
– Много ты, Паша, понимаешь… Раз сказал отобью, значит, отобью. Мое слово – закон. У меня все схвачено. Много людей на миру, а все, как осенние мухи. Только жужжать да кусаться исподтишка… – Гаврош проводил взглядом девицу, но тут же и позабыл о ней. Я молчал, а сосед, норовя втравить меня в бесконечные разговоры, все сыскивал новых сюжетов, по каким-то крохотным приметам отыскивая для себя повод. Уж на что я, так искушенный в говорильнях человек, даже имеющий от этого свой хлеб, никогда бы не мог догадаться, куда в следующую минуту увлечет Гавроша. Он снова приложился к стакашку, но лишь пригубил аккуратно, чтобы не пролить, поставил возле себя и ласково погладил граненый бочок. – Водочка никогда не подведет. Она человека держит, пока не свалится с ног. Но и в том, что валится он, к примеру, как свинья, нет вины в вине. Как говорил один святой человек: «Истина в вине». Жил такой Серёжка Есенин, вот такой парень! – Гаврош показал большой палец. – Наш мужик, рязанский. Выпить любил, это да. Ну и что? Зато великий поэт. Это он писал: «Принесите мне автомат, я хочу прикончить этого человека»… Паша, ты умный человек, я тебя уважаю. Ты скажи мне… Может, я чего-то не так понимаю? Вот пришли к власти воры, а мы, русские, дураки. И никто не взял автомат. И мы их терпим. Один с сошкой, тысяча с ложкой. И все вот тут, вот тут, – Гаврош со скрипом потер шею. – Скажи, Павел Петрович: почему мы их терпим? Вот был Жирик, человек эпохи, обещал всем по бутылке и по бабе. Мы клюнули, пошли за ним – и ни фига. Был Горбач – человек эпохи, лучший немец, обещал каждому по квартире и гробу и обманул. Был этот Ельцин, самый серый и самый наглый человек эпохи – и снова ни фига. И вот пришел Путин – приемный сын Ельцина, каждый день чего-то обещает и на другой день зачеркивает. И с таким видом, будто у него все время понос. И все терпят, терпят, потому что принюхались, потому что сами трусы и дерьмо. А я, Паша, коли возьмусь за ружье, у меня все встанут по струнке. Я по-другому не умею. Я только «цыть!» – и все. Я, Пашуня, человек слова. У меня все схвачено, у меня везде свои люди. Только кликнуть. Вот скажи: чем тебе помочь, может, тебя обижают? Я позвоню сейчас и ко мне примчит братва из Москвы. Ребята крутые, слов на ветер не бросают. Я, Паша, никогда не пропаду. Я хоть и дурак, но умный, зараза, у меня все схвачено. А ты к Таньке не вяжись.
– А с чего ты взял? – невольно смутился я. – Девчонку вижу впервые… Нет, второй раз. Припоминаю, ей было лет восемь, у нее были задорные, навроде козьих рожек, косички и лупастые смешливые глаза…
– Все помнишь, а притворяешься. Круть-верть. Хочешь всех обмануть? Никак не пойму, Паша, чем ты занимаешься? Ну где деньги берешь, капусту рубишь, бабки делаешь. Служить не служишь, все лето груши околачиваешь, а при чем-то состоять надо? На-до…
– Да так, – отмахнулся я, чтобы отвести от себя разговор. – Ерундой занимаюсь. Наблюдаю, кто как с ума сходит и кого что ждет.
– И за ерунду хорошие деньги платят?
– По мелочи… Но с голоду не пухну.
– Ну смотри, – угрозливо пробубнил Гаврош, едва совладал с немеющими губами. Движения его стали вялыми, ватными, беспомощными, словно бы все тело развинтилось и едва держалось на болтах. Но из стакашка допил, сосудец тут же выпал из ладони в опаленную солнцем траву и не разбился, а закатился в тень под скамью. Гаврош наклонился, тупо поискал посудинку, а не нашаря, скрутился на лавке в комок, заняв удивительно мало места, и уснул.
4
Как и нагадала мать, мой сон оказался в руку.
Ночью из ничего вдруг скопилась гроза, под утро выполоскало дождем.
Я не спал, полный какого-то радостного ожидания; словно бы я, великий немой, должен
был назавтра заговорить. Так было обещано свыше.И вот, сидя у распахнутого окна, под тонкие всхлипы и прихрапывания матери, спящей в шолнуше за ситцевой занавеской, я с надеждой вглядывался в мрак шумной грозовой ночи, которую всесильный сапожник вспарывал огненным ножом и с треском раздергивал на портища, и в этом разъеме невидимыми небесными руками торопливо меняли театральные декорации, которые я не успевал схватить глазами полностью. Они были причудливы, как замки Средневековья, и аляповаты, как католические соборы, тут же в прах и превращающиеся в клубы багрового дыма. И торопливо задвигалось небо, по аспидной плите чертили раскаленным алмазом, рассекая гранитную плоть, и с неожиданным грохотом сыпались на грешную землю огромные раскаленные булыги, опрокидывались кадки с водою, чтобы залить их.
«Ах, как хорошо!» – мысленно восклицал я, утираясь от дождевой пыли, восхищаясь очистительной литургией со звонкоголосыми клирошанами, басистым дьяконом и тенористым батюшкой, махающим перед моим носом то кропильным веничком, то кадильницей с тлеющими запашистыми угольями, рассыпающими шипящие, скоро угасающие искры. Но от этих искр в стороне кладбища вдруг загорались блуждающие огоньки, вспыхивали голубые сполохи, кто-то мятущийся в белых пеленах подымался из разъятой земли и торопливо направлялся ко мне навстречу.
«Боже мой, как хорошо-то!» – Не однажды повторял я чужие слова, сказанные до меня многажды, может, и миллионы раз, и многажды запечатленные в романах, и всегда свежие, новые, волнующие, просительно-тоскующие, единственно верные в ночи, растерзанной очистительной грозою. Бывало, покойный сосед Тихон Баринов тоже не сыпывал в подобные ночи, а покуривая на лавочке, при каждом грозовом раскате повторял весело: «Были бы дождь да гром, не нужен и агроном».
Моя же тетя Палага в Нюхче в грозу обычно выскакивала на улицу и со счастливым отрешенным лицом встречала каждую молонью, летящую ей навстречу, и подставляла грудь, выпрастывая ее, неистраченную, из-под сорочки, словно бы встречала Духа Святого, ниспосланного Господом для ее тоскующей утробы. Смешная была эта тетя Палага, честное слово. Она бегала зимою на лыжах в Вологду за триста километров, только чтобы посмотреть на чудо-трамвай и прокатиться на нем. Вот и мне каким-то непонятным окольным путем передалась ее натура, словно бы я и выпал из ее чрева, однажды осчастливленного небесной молоньей…
И вот ливень так же неожиданно прекратился, прояснился сосновый бор на кладбище, тускло нарисовался глянцевый угол соседней изобки. С яблонь в саду капало гулко, весомо, с протягом; словно бы отлитые ружейником пули отрывались от шиферной крыши и шлепались в полное нутро бочки, выставленной под потоку, чтобы остыть там и обрести завершенный вид. И в лад дождевой капели последние ошметки тревоги сползали с помолодевшей души, обнажая в ней хмельную пустоту, готовую для грядущей радости. Нынче я заговорю в полный голос…
В полдень на плечах пронесли на кладбище Славку. У него было острое желтое лицо, странно выхудавшее за двое суток, носик пипочкой торчал из гроба, и ничто не напоминало прежнего румяного, зычного, нагловатого и доброго водилу. Жену его, мешковато оплывшую в руках родичей, почти пронесли. Потерявшая хребтину, она превратилась в груду костей, небрежно завернутых в тряпье; черные волосы покровцем сбились на лицо; баба уже не выла, а курлыкала горлом да изредка надсадно вздыхала. Она, может, и зря так надсаживала себя, но, принявшись выть по обычаю, уже не могла остановиться, хотя еще намедни сулила мужу всяких горестей. Ведь Славка, стервец, прикатил в Жабки на один лишь день, чтобы, вернувшись в столицу, тут же отправиться с любовницей в Турцию на благословенные пляжи Анталии, с такой любовью воспетые рекламными зазывалами.
Братцы мои, откуда вдруг приходит к человеку эта слезливая умиленность, когда душа, внезапно возрыдав, вроде бы без особой на то причины, по вовсе чужому человеку, ну никак не может успокоиться; и так горько тогда в груди, так невыносимо опустело, будто самого близкого кровника провожаешь на тот свет.
Я беспричинно заплакал, глотая соленую влагу, слизывая ее с губ, смахивая ее кулаком с лица, стыдясь своей слабости, невольно отстал от похорон, сбился в сторону, за соседние могилки, за широкую розвесь запашистого малинника, источающего после дождя запах медового сиропа. Так ребенок скрывается от взрослых, чтобы в одиночестве пережить глубокую обиду, которую на людях невозможно перетерпеть.