Бегущий за ветром
Шрифт:
Ранней весной, за несколько дней до начала занятий в школе, Баба и я сажали в саду тюльпаны. Почти весь снег растаял, на склонах холмов уже пробивалась свежая травка. Утро выдалось серое и холодное. Баба, сидя на корточках, клал в лунки луковицы, которые подавал я, и засыпал землей. Большинство людей считает, что тюльпаны лучше сажать осенью, говорил он, но это неправда.
И тут я его огорошил:
— Баба, а тебе никогда не хотелось нанять новых слуг?
Луковица упала на землю, садовый совок плюхнулся прямо в грязь. Баба резким движением содрал с рук перчатки.
— Что ты сказал?
— Я рассуждаю, вот и все.
— И чего ради я должен прогнать старых слуг? — Слова отца прозвучали резко.
— Ничего ты не должен. Я просто
Зачем только было затевать этот разговор?
— Это все из-за тебя и Хасана? Между вами словно черная кошка пробежала, но ты уж сам разбирайся. Я тут ни при чем.
— Извини, Баба.
Отец вновь натянул перчатки.
— Я рос вместе с Али, — процедил он сквозь зубы. — Мой отец взял его в семью и любил, как собственного сына. Али с нами уже целых сорок лет, черт побери. И ты думаешь, я хочу его вышвырнуть? — Лицо у Бабы было красное как тюльпан. — Я тебя пальцем никогда не тронул, Амир, но если ты только заикнешься еще раз… — Отец оглянулся и потряс головой. — Ты позоришь меня. Хасан останется здесь, ты понял?
Потупившись, я набрал полную горсть холодной земли, и сейчас она сыпалась у меня между пальцами.
— Ты понял, что я сказал? — проревел Баба.
— Да, Баба.
— Хасан останется с нами. — Баба с яростью вонзил совок в землю. — Он здесь родился, здесь его дом, его семья. Выброси всю эту чушь из головы.
— Я понял, Баба. Извини.
Последние тюльпаны мы сажали в тяжелом молчании.
Начались занятия, и мне стало немного легче. Новые тетради, остро заточенные карандаши, общий сбор во дворе школы, сейчас староста дунет в свисток… Размешивая грязь, Баба подвез меня к самому входу в старое двухэтажное здание из натурального камня с облупившейся внутри штукатуркой. Большинство моих товарищей прибыло в школу на своих двоих, и «форд-мустанг» Бабы всегда провожали завистливыми взглядами. Выходя из машины, я должен был надуться от гордости — но помню лишь свое смущение. И пустоту внутри.
Отъезжая, Баба со мной даже не попрощался.
Мы еле успели похвастаться боевыми шрамами на ладонях — памятками о воздушных сражениях, — как раздался звонок. Все парами отправились в классы. Я занял последнюю парту. На уроке фарси мне хотелось одного: чтобы задали побольше.
Теперь у меня был предлог безвылазно торчать у себя в комнате. К тому же занятия на какое-то время отвлекли меня от мыслей о том, что произошло этой зимой при моем молчаливом попустительстве. Несколько недель я старательно забивал себе голову силой тяготения и инерцией, атомами, клетками и англо-афганскими войнами. Но перед глазами так и стоял проход между домами. Хасановы коричневые вельветовые штаны, брошенные на кучу кирпича. И еще капельки крови, почти черные на снегу.
Знойным тягучим июньским днем я зову Хасана на вершину нашего холма — говорю, что прочту ему свой новый рассказ. Хасан развешивает во дворе выстиранное белье — и ужасно торопится, услышав мое приглашение.
Мы обмениваемся парой слов, пока карабкаемся по склону. Он спрашивает меня про школу, про новые предметы, я рассказываю ему об учителях, особенно о противном новом учителе математики, бившем болтунов металлической линейкой по пальцам. Хасан вздрагивает и предполагает, что уж мне-то, наверное, удается избегать наказания. Да, пока мне везло, отвечаю я, про себя прекрасно зная, что везение здесь ни при чем, тем более что разговаривал на уроках я не меньше других. Просто отец у меня богат и знаменит.
Садимся у кладбищенской стены в тени граната. Через месяц на склонах холма вымахают сорняки, пожелтеют и ссохнутся. Но весенние дожди в этом году были долгие и обильные — и потому трава пока зеленая, сквозь нее там и сям пробиваются полевые цветы. У подножия холма сверкает на солнце плоскими крышами Вазир-Акбар-Хан, и легкий ветерок колышет развешанное для просушки белье.
Срываем с дерева с десяток гранатов, я достаю странички со своим рассказом — и вдруг откладываю их в сторону, вскакиваю на ноги и поднимаю с земли перезрелый
гранат.— Что ты сделаешь, если я запущу им в тебя? — спрашиваю я Хасана, подбрасывая фрукт на ладони.
Улыбка исчезает с его лица. Как он постарел! Не возмужал, а именно постарел — эти складки у рта, морщины возле глаз… Это я тому причиной, это мой резец оставил их.
— Так что ты сделаешь? — повторяю я вопрос.
У Хасана в лице ни кровинки. Ветер треплет мою рукопись — хорошо, что листки сколоты вместе. Швыряю гранат в слугу, плод попадает ему в грудь, разбрызгивая во все стороны красную мякоть.
В крике Хасана удивление и боль.
— А теперь ты брось в меня! — ору я.
Хасан вскидывает на меня глаза.
— Поднимайся! Бросай в меня гранатом!
Хасан поднимается. И стоит недвижимо. Лицо у него такое, будто его внезапно смыла с пляжа волна и унесла далеко в море.
Удар следующего граната приходится в плечо, сок окропляет моему товарищу лицо.
— Ну же! Швыряй! — хриплю я. — Давай же, чтоб тебя!
Почему ты меня не слушаешься? Поступи со мной так же, накажи меня, избавь от бессонницы! Может, тогда все будет как раньше.
Плод за плодом летит в Хасана. Он не шевелится.
— Трус! — срываюсь на визг я. — Ты просто жалкий трус!
Не знаю, сколько раз я попал в него. Когда меня наконец оставляют силы, он весь перемазан красным.
В отчаянии падаю на колени.
И тут Хасан поднимает с земли гранат, подходит поближе ко мне, ломает пурпурный шар пополам и расплющивает о собственный лоб.
— Получай. — Сок течет у него по лицу, словно кровь. — Доволен? Легче теперь стало?
И он поворачивается ко мне спиной и сбегает по склону вниз.
Стоя на коленях, я раскачиваюсь взад-вперед. Из глаз у меня хлещут слезы.
— Что же мне делать с тобой, Хасан? Что же мне с тобой делать?
Когда слезы высыхают, я направляюсь к дому, уже зная ответ на свой вопрос.
Мне исполнилось тринадцать в то лето, предпоследнее для Афганистана лето мира и согласия. К тому времени наши с Бабой отношения опять сковал лед. Зря я заикнулся насчет новых слуг, когда мы с отцом сажали тюльпаны, — с этого, наверное, все и началось. Хотя разрыв все равно был неизбежен, рано или поздно он бы произошел. К концу лета только стук ложек и вилок нарушал тишину за обедом — а после еды Баба, как и раньше, удалялся в кабинет и закрывал за собой дверь. В сотый раз я перечитывал Хафиза и Омара Хайяма, обгрызал до мяса ногти, сочиняя свои рассказы. Исписанные странички я складывал стопкой под кроватью, хоть и не надеялся уже, что мне доведется когда-нибудь прочесть их Бабе.
Гостей на празднике должно быть много, считал отец, иначе какой же это праздник? За неделю до своего дня рождения я заглянул в список приглашенных. Из четырехсот человек — плюс дядюшки и тетушки, — которые должны были вручить мне подарки и поздравить с тем, что я дожил до тринадцати лет, имена как минимум трех сотен ничего мне не говорили. Удивляться нечему, они ведь явятся не ко мне. Прием дается в мою честь, но настоящей звездой представления будет совсем другой человек.
Али и Хасану было бы просто не справиться — и помощников нашлось немало. Мясник Салахуддин привел на веревочке ягненка и двух овечек, категорически отказался брать деньги и лично зарезал животных под тополем во дворе. Помню его слова: кровь полезна для деревьев. Незнакомые люди развесили по дубам провода и лампочки. Другие люди расставили во дворе дюжину столов и накрыли скатертями. Вечером накануне праздника явился Бабин друг, ресторатор из Шаринау Дел-Мухаммад, — отец называл его Делло — с целыми корзинами специй, замариновал мясо и тоже денег не взял, сказав, что и так в неоплатном долгу перед Бабой. Чтобы открыть свой ресторан, Делло занял у Бабы средства, шепнул мне Рахим-хан, а когда хотел вернуть долг, то Баба неизменно отказывался, пока Делло не прикатил к нам на собственном «мерседесе» и буквально не умолил отца принять деньги.