Белая береза
Шрифт:
— О чем задумался так? — спросил его Лозневой.
— Мне есть о чем думать, — не сразу, с необычной мрачностью ответил Ерофей Кузьмич, присаживаясь у стола, за которым Лозневой что-то писал в блокноте. — Вот теперь, скажем, уедут немцы и ты с ними, раз повышение получил, а мне как быть? Комендатуры не будет, а мне каждую ночь смерти дожидаться?
— Нечего их бояться, этих бандитов! — сказал Лозневой. — Больше они сюда не придут!
— А вдруг опять придут?
— Тебе говорят, не придут! И не ной! Ты вот лучше подумай: кого поставить на мое место? Сегодня же надо найти!
— Кто же это пойдет на твое место? — мрачно, скривив в усмешке губы, ответил Ерофей Кузьмич. —
— Где же найти? Надо ведь человека!
— Надо-то надо, а где его найдешь?
С минуту Ерофей Кузьмич молчал, искоса, испытующе поглядывая на погруженного в раздумье Лозневого. Точно рассчитав секунды, как при выстреле по летящей птице, он вдруг сообщил тихонько:
— Тут, правда, появился один паренек. Позавчера, как ты уехал в Болотное, мать ко мне присылал: просит, дескать, прощения у новой власти и все прочее…
— Кто он?
Ерофей Кузьмич неторопливо рассказал ту версию о Сергее Хахае, какую придумал Степан Бояркин, но гораздо подробнее и ярче.
— Чего же он боится? — спросил Лозневой.
— А шут его знает! — Ерофей Кузьмич даже махнул рукой, подчеркивая этим, что совершенно безразличен к судьбе Хахая. — Я тоже говорил матери: чего ему бояться? Молодой, дурак был, вот и все… Он, видишь ли, в комсомоле состоял! А какой он там комсомолец? Какая может быть у него идея, раз у него недавно высохло на губах материно молоко? Пообещали должность в лавке — вот и вступил. Потянуло к легкой работе, только и всего…
— О регистрации коммунистов и комсомольцев он знает?
— Вот именно знает, потому и решил объявиться! А еще побаивается: верить или нет? — Ерофей Кузьмич помахал рукой, разгоняя дым. — С матерью передавал: перевоспитался, дескать, вчистую… А мать христом-богом просит! Конечно, хоть он и глупый парень, а жалко.
— Согласится он? — осторожно спросил Лозневой.
— А куда ему деваться? Его и припугнуть, я думаю, можно. Раз ты перевоспитался, то докажи на деле! Я так понимаю.
Словно раздумывая вслух, Лозневой сказал:
— Это чепуха, что он был в комсомоле. Таким, кто искренне раскаивается в прошлых ошибках, везде дорога.
— Конечно, тебе теперь, в такой-то должности, виднее… — смиренно польстил Ерофей Кузьмич. — Конечно, я понимаю, оно и тут политика… Гляди, гляди, сам соображай, все в твоей власти.
Да, это было теперь в его власти. Теперь он волостной комендант полиции — может назначать и снимать любого полицая по своей воле. Лозневой впервые хорошо почувствовал, как изменилось его положение, и ему понравилась эта коренная перемена в жизни. Втайне сознаваясь себе в том, что ему приятно вот сейчас же попробовать на деле свою власть, он встал и сказал тем тоном, каким разговаривал когда-то в армии:
— Веди его!
…Серьга измучился за сутки.
После того как партизаны покинули деревню, а он остался дома, он никак не мог отбиться от недоуменных расспросов тетки и сестры. Но когда они заподозрили его в дезертирстве из отряда, он понял, что ему не избежать откровенного признания; взяв с родных клятву, он рассказал им о полученном задании. Тетка Серафима Петровна и старшая сестра солдатка Елена вначале перепугались и заохали, но затем, видя, что этим совсем убивают Сергея, стали ободрять его, как могли.
— Вам хорошо подбадривать! Вам что! — заворчал на них Серьга, кося правый глаз и встряхивая свисающий русый чуб. — Вам
хорошо рассуждать: иди! Конечно, когда я стану полицаем, тогда я плевал на него! Я им наработаю! Я им такое отмочу, что они кровью рыгать будут! Они еще узнают меня!Тетка и сестра воскликнули в один голос:
— А что ж ты боишься?
— Я? Боюсь? Испугался я такого выродка, как этот Лозневой. Да и немцев тоже. Не очень-то они храбрые, чтобы их бояться!
— А не боишься, так нечего зря ныть и тоску на себя нагонять, сказала Серафима Петровна. — Иди — и все, раз велено! Приказ так приказ: что сюда, что в бой…
— Понимаете вы! — Хахай совсем озлобился. — Да я в любой бой пойду и глазом не моргну! А тут… Эх, лучше и не вспоминать! Да вы понимаете, что он может от меня потребовать? А вдруг он скажет: "Отрекись от партии, от комсомола!" Может потребовать, раз явился? Может! А что мне тогда делать? Разве я снесу это? Разве я могу сказать такое? Да у меня язык не повернется даже для обмана сказать такие слова! Лучше я сам в петлю полезу, чем сказать это… — Серьга остановился, казалось, проглотил что-то, и глаза его вдруг налились слезами. — Не сказать мне этого… А потребует — тогда конец: я ему на том же месте всю морду расшибу! Я из него омлет сделаю! Перед таким подлецом, перед таким предателем, пусть и для конспирации, да я буду отрекаться от партии и комсомола? Никогда!
Но произошло все гораздо проще. Пришел Ерофей Кузьмич, пересказал разговор с Лозневым и предложил Серьге вместе с ним немедленно отправляться в комендатуру. Когда же Хахай высказал предположение, что Лозневой потребует отречения от партии и комсомола, Ерофей Кузьмич даже захохотал.
— Какое отречение? Хэ! Когда ему требовать? Вот удумал! Стой ты, стой и слушай меня! — И он подсел к мрачному, косо поглядывающему Серьге. Пока мы с ним-то, с Лозневым-то этим, вели разговор, подъехали немцы. Целый обоз. Ну, те, что за отрядом гонялись. Приехали, понятно, ни с чем, злые, как черти! Сейчас укладывают на сани всех побитых и торопятся в Болотное. И Лозневой с ними. Когда ему тебя допрашивать? Когда ему требовать от тебя отречения? Только бы скорей унести ноги. Одна минута разговора — и все в порядке, и ты на должности. Держись смелее — вот и все! Он сам боится, что ты откажешься. Никого же нет в деревне, а человека… то есть, сказать вернее, полицая, надо, непременно надо! Да не коси ты своим дурным глазом, собирайся живо, и пошли, а то уедут! Возьмут и пришлют чужого, а тебе потом влетит от Степана. Какой же ты дурной, а?
— Ладно, пошли! — согласился наконец Серьга.
Пришел Серьга Хахай в комендатуру бледный и мрачный: он все еще втайне ожидал, что Лозневой потребует от него невозможного. Но этот его вид как нельзя лучше сделал свое дело: Лозневой счел, что парень действительно страдает от искреннего раскаяния за грех своей молодости. Целясь в Серьгу из-за стола острыми, как осколки, глазами, он спросил:
— Что мрачный?
— Радостей мало… — угрюмо ответил Серьга; чувствуя толчки Ерофея Кузьмича в бедро, он подошел к столу ближе, снял шапку. — Не очень весело…
— Говорил с тобой Ерофей Кузьмич?
— Говорил…
— Я все обсказал ему, — доложил Ерофей Кузьмич.
— Ну как, будешь служить?
Серьга помедлил с ответом, помедлил лишнего, и Ерофей Кузьмич даже покашлял от досады. За эту секунду промедления Серьга успел увидеть, с какой поспешностью собирались гитлеровцы в путь: одни быстро, жадно жевали куски хлеба и мяса, другие вытаскивали из комендатуры оружие и разные вещи, третьи выводили со двора лошадей, запряженных в сани… Серьга поглядел на немцев-карателей, вздохнул и сказал вдруг независимо: