Белая мель
Шрифт:
— Ты все, милый, котуешь? Видела твою новую кошечку. Ничего, но — деревня. Мог бы подыскать поинтеллигентнее...
— Зачем же? Она меня любит, не в пример некоторым. И я ее люблю...
— Тогда что привело тебя к моему порогу?
— Только не ты.
Олег сидел в кресле, уронив руки на подлокотники, и смотрел вниз на новый дорогой ковер, на железный пистолет и пластмассовый автомат, валявшийся на ковре. Что-то сдвинулось в груди. Но скоро все прошло, и Олег почувствовал только усталость, раздражение и сожаление, что пришел сюда. Зачем, для чего?
— Ты, ты... — задыхаясь и округляя темные глаза, закричала Августа. — Ты, ничтожество! Ты никогда не приходи ко мне, никогда. Я тебя ненавижу вместе со всеми твоими девками... Пришел, сына вспомнил... А там, на Севере, когда стрелял для своей Иволги белых лебедей,
— Не кричи! — морщась, попросил Олег, все так же глядя на ковер. — И хоть дома оставь свою профессиональную привычку — читать нотации.
— Да? — спросила она чуть не шепотом. — Я всего лишь учительница... И, конечно же, в шансонетки не гожусь. Я не Иволга. Вот что: я подала на развод! Слышишь? Чтобы никогда не видеть тебя... Никогда! Господи-и! Ты всю жизнь устраиваешься, как бы получше да поспокойнее. Ты предал Женьку Хохлова, своего лучшего друга, который верил тебе. Ты натравил его на директора института, а сам смылся. Механик или кто ты теперь? Какой из тебя механик? Что ты в этом смыслишь, кроме болтов да гаек? Что ты знаешь о жизни, что ты знаешь о людях? Ты даже родному отцу помог умереть... Да, помог. Старик бы сидел и сидел у озера, удил рыбу — жил, а ты со своей мамашей упрятал деда в больницу... Это вы сумасшедшие, а не он... Господи-и! Дед так любил Андрюшку! Вот был человек! А ты? Не-ет, — жестоко, мстительно сказала она. — Это надо же! Дед, который четыре года просидел в Освенциме! Всему есть предел... Да, — остановилась она перед ним, — а тебе-то я зачем все это говорю? Тебе ведь не до этого. У тебя девчонки, рестораны, рыбалка и еще ч-черт знает что... Тебе даже некогда было сообщить мне, что дед в больнице. Андрюшка так и не увидел его, не простился... Да что теперь, — махнула рукой и села напротив в кресло. — Жить-то как думаешь?
Олег молчал, якобы разглядывал игрушку-автомат.
— Что ты все молчишь, приходишь и молчишь? Зачем ты приходишь?
— Прихожу услышать твой голос.
— Утешил, Голос ты можешь услышать и по телефону... Ты прекрасно знал, что терял, а теперь что же — снявши голову, по кудрям не плачут.
Из второй комнаты, где была спальня, слышалась легкая музыка. И Олег вспоминал ночи в этой спальне, где над тахтой на ковре висела гитара, а на прикроватной тумбочке всегда стоял кувшин холодного компота или кваса, где стоял сделанный им подсвечник из уродливого сучка сосны и на веточке которого висел чертик со смешной и счастливой мордочкой. Хитрый чертик, он всегда все видел. В этой спальне Олег вот эту маленькую рыжеволосую женщину любил и звал нежно Ава, Авушка. И еще он вспомнил тот день, когда отец Августы дал им приличную сумму на приобретение мебели, как ездили на папиной машине по магазинам, выбирали и оплачивали, а после, расставив все в двухкомнатной квартире, тоже подаренной папой, неловко сели в кресла, и был тот миг, ради которого копошатся, экономят на хлебе, чтобы купить какой-то блестящий ящик и сесть вот так, посмотреть на него, на свою собственность. Но они не экономили и не копили, все, что было здесь, — все сбережения и усилия отца Августы. Расставив шкафы, тумбочки, холодильник и телевизор, у него не было радости приобретения. И сидеть тогда ему в новом кресле было неловко. Но потом пообвык.
«Каждый вертится и копошится в своем маленьком ничтожном мирке, вырывается и снова возвращается на круги своя», — подумал Олег и взглянул украдкой на жену. И тотчас же вспомнил юг, теплые дожди, плавание на лодке и купание в море при луне, беседку с черным виноградом, где спали на поролоновом матрасе, ее мокрые волосы, жадный рот, томительную, сонливую темноту, неугомонную песню цикад, а днем голубой покой неба и море, море... Была ясность, счастье. Как все это забылось? Когда потерялось?..
Из комнатки все также текла мелодия вальса. Августа смотрела презрительно и холодно. Олег зачем-то сказал:
— У меня сегодня ударило током человека.
— И ты пришел мне это сказать? — В глазах мелькнуло не то сочувствие, не то испуг. Выпрямилась в кресле, напряглась.
— Да. И еще то, что меня лишат премии на три месяца...
—
Ах, вон что тебя волнует! Как я радуюсь своей проницательности — ты действительно подонок! А я-то уж подумала — человек пришел с горем. Оказывается, у него не будет денег пересылать сыну, да к тому же не сможет отложить на книжку ежемесячно пятьдесят рублей, на машину... Я правильно тебя поняла?— Почти.
— Не знаю, не знаю... Мы с Андрюшкой едем на юг...
— Хорошо, я сниму с книжки и принесу за три месяца.
— Я беру развод. И ты мне его дашь.
— Хорошо, — сказал он, — если он тебе очень нужен. — И, помешкав, добавил: — Хорошо. Всего тебе!..
Она тоже встала, пошла за ним к двери и неожиданно придержала рукой за плечо:
— И еще вот что: если у тебя есть какое-то, пусть еще немощное чувство к этой девочке — женись. Она, видать, тебя любит и будет вечно любить — святая простота! Не надо быть насекомыми, не надо быть подонками. Ради бога, будьте вы людьми! Я тебя очень прошу об этом. Я прошу не для себя, не для всех, которые у тебя были, и не для нее, которую я даже не знаю, может быть, она и прекрасная девушка. Я прошу для Андрюшки. Когда ты уходишь, он целует мне руки, и глаза у него не детские, и он говорит мне: «Роднуленькая, ты не плачь. Ты самая у меня пресамая... Я всегда буду с тобой и всегда буду тебя любить и слушаться...» Вот и все. Будь счастлив!
— Спасибо и на этом!
Он вышел, постоял у подъезда, высматривая сына, и, не увидев его, пошел к общежитию.
«Развод так развод. Наверное, так будет лучше, — подумал он. — Зачем, для чего меня, как завороженного, тянет взглянуть на пепелище? Что можно выцарапать из-под золы? Любовь? Но сколько ни тяни эту ниточку, все равно порвется, потому что где-то перегорела. Вернуться — снова будет ежедневный комок нервов — где был, с кем был, дыхни... А уйти навсегда, нет-нет да и заскребется тонким ноготком сомнение, и попробуй — спрячься. Почему мы идем туда, откуда надо бежать без оглядки?»
Олег не заметил, как подошел к общежитию, и, круто повернувшись и взглянув на часы, устремился к трамваю. Он уже знал, что поедет в поселок к застенчивой и диковатой девчонке, которая, быть может, спросит, а быть может, и нет: где был, с кем был? Он ехал трамваем долго и под стук колес мрачно думал и вспоминал о себе.
До войны было все так хорошо и был он настолько мал еще, что ничего и не вспомнилось. Отец — директор десятилетней школы в небольшом горном городочке, знаменитом на весь мир своим чугунным литьем, мать — учительница, и он, единственный, забалованный сын. О своем городочке он говорил так: «Я родился и вырос там, где бычьим стадом камни легли у синей стужи озер».
В войну отец на фронте, мать с утра и до вечера в школе — теперь она директор. Траву не ели, и в общем-то заметных перемен он не ощутил, война казалась далекой, и если бы не письма отца, то и нереальной. Но писем оттуда пришло немного. Последнее: «Пропал без вести». Мать горевала. Но скоро в доме появился отчим, а чуть позднее сразу два брата. С тех пор он помнил все четко, но как раз этого-то и не хотелось помнить.
Через десять лет после войны отец пришел чужой, больной и никому не нужный. С трудом устроился на работу слесарем в домоуправление. Мать встретиться и чем-то помочь отцу своего первого ребенка не пожелала. Нет. Нет. Как же — она директор школы. «У него было время написать о себе намного раньше, — говорила она, как бы оправдывая себя. — И тем более, еще неизвестно, где он был? Это чужой человек. Встречаться с ним — запрещаю...»
Олег вначале тайком виделся с отцом, но не было у него сыновнего чувства к этому человеку. Да он просто и не помнил его, а теперь стыдился — худого, бедно одетого. «Сынок, ты должен понять меня, — хрипло говорил человек своему сыну. — Плен. Я жил под чужой фамилией. Лагеря. Побеги... Скитания... Я всегда помнил о вас...»
Что он мог тогда понять, глупый, самоуверенный мальчишка? После, когда он уже учился в институте, вдруг в газетах стали печатать об отце — сколько он спас людей, скольким помог убежать из плена. Подвиг. Мужество. Геройство. И снимки, снимки... В книгах мемуаров стали упоминать работу подполья в лагерях под руководством таких-то... Кураев... Кураев... Ему вручили награды, восстановили в партии. Снова предложили работать директором школы — почет, уважение и раскаяние единственной, которая когда-то его отвергла. Примирения не получилось.