Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Лодка мягко уткнулась носом в трухлявый, сырой пенек. Рядом с ним у самого уреза воды замерли две белоногие молодые березки.

Чуть дальше стоял маленький столик с букетом цветов в консервной банке, лавочка у кострища, остов навеса, где сушилась рыба, и ворох слежалого, ломкого сена, вытряхнутого из матраса.

— И ниче не сказал и не простился... Да-а, видать, увезла его эта бабенка. Знакомая, может? Али родня?

Нюра стояла у холодного костра, у одинокой обгорелой рогульки, торчащей из земли (вторую, видимо, сбили), — стояла и слушала только запах прогоревшего костра, сильный запах сырых озолков. «Это та женщина, — решила Нюра, — его жена. Он уехал с ней. Уехал...»

Стояла она долго,

опустив в недоумении голову. «Вон как обернулось счастье-то, за беду зацепилось, — подумалось вдруг. — И что те пустяшные обиды и горести, какие дарила ей жизнь? А что еще впереди? Кто скажет? За что он так? Мог сказать, что все это пустое. Мог в конце концов просто уйти и не томить душу, не таиться. Меня-то за что? От жены и детей не уводила, чужого счастья не крала и не желала зла людям... Нюрка ты, Нюрка, — думала она о себе, вздрагивая от холода, — не было у тебя в любви ни смелости, ни ловкости, ни умения слепить свое гнездо, свое счастье. Что же теперь?»

Григорий Ефимыч отошел, сел в лодку.

А Нюра все стояла и смотрела на прогоревший костер, еще тлела смутная надежда — вдруг да придет. Вся прежняя жизнь ее казалась сейчас долгой и счастливой в ожидании непознанных радостей и тревог: «А что-то завтра?»

«Вот оно: «Что-то завтра?» Недавно я обалдевала от любви и радости, а теперь вот мне худо, очень худо, — горько думала она и ничего не могла поделать с собой, сильно крепилась, чтобы не разреветься, не упасть и не забиться в плаче подле одинокой обгорелой рогульки. — Где ты? — Но ни в безысходности, ни в крике, готовом вот-вот вырваться, не было злости на него. Было лишь некое сожаление, ей казалось, что он не понял ее, но утешала предопределенность судьбы — она, Нюра, на всю жизнь его, и от этого никуда не денешься, но осознает он это и опечалится потом, после подаренных жизнью страданий и горя».

И снова, как там, на качком настиле по мшистому зыбуну у берега, кольнуло сердце. «Зачем ты ушел? Вернись!» — молча кричала она, глядя в сторону гор. Горы молчали. Лес молчал. И молчал старый человек в лодке.

А боль в груди все росла и росла.

— Я тут огонек развел. Стынь одолела меня, да и комарье вот...

Нюра сказала упавшим голосом:

— Дядя Гриша, вы плывите, отдыхайте. Я здесь останусь. Скоро утро...

— Гляди. Если что, крикни.

— Спасибо, дядя Гриша.

— Да чего там, — махнул рукой и стал вставлять весла в уключины.

— А горох вот, в мешочке... Я сейчас, — стала вынимать из рюкзака одежду.

— Сколько прожили-то? — вернувшись к костру, полюбопытствовал старик.

— Чуть-чуть.

— Небось робетешки?

— Нет. Не успели.

— Здря. От робетешек не всяк убежит.

— Сейчас и дети не держат.

— Тоже верно. Может, стеганку привезти?

— Спасибо. У меня теплый костюм в рюкзаке... Посижу у костра... Вот горох, дядя Гриша, ловите лещей.

— Поди, вернется Олег-то? — нерешительно принимая мешочек с горохом, заколебался старик.

— Нет, — заверила Нюра.

— А жалко... Да что там. У меня война двух увела... В прошлом годе дочь схоронил... Трое внуков осталось... Старуха год не вставала... Да и кто его поймет, горе-то? У всех разное, — сказал старик и поворошил прутиком огонек. Костер выплюнул искры и начал гореть. — Ну, я поехал, — направился к лодке.

— Как же вы... Все это?

— Так на то и жизнь... Ежли раздуматься-то... Без горя и радости не разглядишь, мимо проскочишь...

— Ничего, — зачем-то неожиданно бойко сказала Нюра.

Хотелось ей сейчас поскорее скрыться от стороннего глаза, и Нюра обрадовалась, когда, немного помешкав, наконец взмахнул веслами Григорий Ефимович.

«Где она, судьба, за каким кустом, поворотом? Да и кто знает, как бы обернулась жизнь, если бы когда-то не решилась она приехать

в этот город диковатой, несмышленой девчушкой? А сейчас ты сидишь у воды, ждешь его. Может быть, он вернется? Нет, не вернется. Он с той женщиной... Господи, а зачем он вернется? Что теперь изменится?.. Меня ведь невозможно бросить, меня можно только потерять. А каждый ли задумывается над тем, что теряет? Ты потерял. Кто ты, Олег? Что ты дал той женщине, что мне? Ее ты, очевидно, так же предавал, как и меня?»

Взошла заря.

Нюра лежала, свернувшись клубочком, у давно прогоревшего костра. Она безучастно смотрела на траву и думала, что надо вставать и куда-то идти, ехать.

Мимо островка проплывали на своих лодочках рыбаки, всплескивали веслами, но Нюра не видела их. Где-то далеко Григорий Ефимович уже точил косу.

«А может быть, что-то случилось с сыном и ты уехал? Но тогда бы ты, наверное, оставил палатку дяде Грише, написал записку или что-то сказал. Он был на берегу. Он вас видел. Ведь не забыл же ты, что я приеду завтра?.. Нет. Тут совсем другое — ты навсегда ушел. Ушел... Что же мне теперь? Я знаю только одно, я буду думать, что жизнь накажет тебя горестным одиночеством, и плохо, безутешно плохо станет тебе, и ты никогда не обретешь утешения. Мне жаль тебя... Господи-и, как я буду любить тебя — и ненавидеть».

Под гитару

В тот день, когда Зубакин появился в этом городе, на седьмом километре по старому сибирскому тракту был убит таксист.

1

С поезда он сошел ночью и на последнем трамвае приехал на конечную остановку, на северную окраину города, к проходной завода.

Он знал, что через проходную его не пустят, обходить же километров пять, а лезть через забор — яркий электрический свет — неудобно. Постоял на новенькой, еще в опилках, бетонной дороге, поскреб в нерешительности широкую темную бровь. Усмехнулся. Тихо пропел: «...Дремлет на стене моей ивы кружевная тень. Завтра у меня под ней будет хлопотливый день...»

Эту песню двое суток выговаривал студент с верхней полки. Студент ехал к матери. Зубакин тоже.

«...Вот теперь я буду царапаться, жить... Тоже догадались — вместе с заводом загородить поселок. Ладно, пройду немного, а там перемахну забор», — решил Зубакин и свернул в густые дебри лебеды, полыни и репейника, вымахавшие в тени забора чуть ли не в рост человека. Вскоре лебеду сменила глинистая насыпь и траншея, выходящая из-под серых бетонных плит забора, с ходу перемахнул ее, снова взобрался на насыпь и неожиданно нос к носу предстал перед молоденькой охранницей завода в черной шинели, перетянутой в талии солдатским ремнем, в черном берете со значком, кокетливо приколотом над светлым виском. Охранница, еле сдерживая на коротком поводке рычащую овчарку, внимательно оглядела его, он мельком ее, хакнул, прошел мимо. Прошел мимо ярко освещенной обзорной будки у проходной, похожей на голубятню. Оглянулся — знакомое, знакомое до устали. И почувствовал, как мокнет ручка чемодана в руке, тяжелеют ноги, сохнет во рту. Но тут же громко расхохотался, показывая ровные крепкие зубы с одним выбитым сверху, перекрестил щепоткой будку, весело зыркнул голубизной глаз охраннице, снова хакнул.

— Ну как, хорош я? — И участливо: — Что, тянут с завода сталь прямо слитками?

Она сиплым, грубым голосом:

— Ага, ковш чугуна украли. Да вот один только что прыгнул с забора — ногу сломал. Может, убиться хотел?

— Будь спок! Я не прыгну. Прыгнуть легче, чем жить. А ты замужем? — И, не дожидаясь ответа, круто повернулся, поддал ногой комок глины и, помахивая бурым чемоданчиком с блестящими уголками, пошагал дальше, легко, чуть пружинисто — косолапо.

Поделиться с друзьями: