Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Ирене Атоугиа ошибалась. Мальчишке нравилась ласка. Но раз уж он не был склонен напрашиваться на ласки из-за своего строптивого нрава, он предпочитал, чтобы мать била его, а потом ела себя поедом – до того, что сваливалась в постель, измученная раскаянием и головной болью.

В таких случаях Зе Мигел тешился тайной радостью, словно хворь матери была местью за доставшиеся ему колотушки, как твердили в один голос все соседки. Но женщины были не правы, дело было совсем не в мести. Ему доставляло величайшее, почти бредовое наслаждение то, что в такие минуты гнев матери сближал ее с ним, он это чувствовал, все остальное словно исчезало начисто, они оставались вдвоем. Иногда я изводил

ее только для того, чтобы она выкрикнула мое имя и погналась за мной. По ее милости я приучился не бояться побоев. Мне даже нравился свист ремня, когда он опускался мне на спину.

Меньшого, Мигела Зе, который был младше Зе Мигела пятью годами, она баловала почем зря, но у нее в глазах темнело от гнева и она осыпала своего старшего тумаками, как только замечала в нем черты мужа, задиры и бахвала, всегда готового ни с того ни с сего пустить в ход кулаки – и потому, что кровь у него была горячая, и потому, что вылезать любил, был у него такой порок. Смягчить мужний нрав ей было не под силу, и она переносила на сына упрямое стремление сделать из него «человека порядочного и уважительного», чтобы он был точно такой же, как все рабы, заслужившие похвалу Релвасов.

Обо всем этом и размышлял Зе Мигел, входя в полутемный бар.

– Два двойных виски. Неразбавленного. Вода хороша для лягушек.

Улыбается девчонке и отказывается от марки, которую предлагает бармен: делает это, чтобы придать себе вес, пускай не думают, что он вылакает первую попавшуюся смесь, которую ему нальют.

– Да, особого… И постарше… В виски ценится возраст, не то что в женщине. В женщине ценится молодость и сноровка, в виски – солидный возраст и беспримесность, в лошади – средний возраст и выезженность, но не чрезмерная, чтобы можно было приучить ее к хозяйским шпорам.

Девушка находит, что сейчас он не такой, как обычно. Его словно окутала пелена горечи, от которой он становится человечнее. Она испытывает нежность к нему. Был бы он всегда таким, может, она была бы с ним счастлива.

Зе Мигел продолжает говорить о прошлом. В первый раз за все три года их связи ему захотелось признаться, кто он на самом деле.

– Мы всегда жили чем бог пошлет, но я умею выбирать. Всегда все выбирал сам, и хорошее, и худое. Вышел из самых низов, как и ты. Много лет снимал перед этими сволочами шапку, а теперь обращаюсь с ними хуже, чем с моим конем. Я убил его нынче утром.

– Кого?! – переспрашивает Зулмира.

Он хрипло смеется; кривится, чтобы сладить с рыданиями, перехватившими ему горло. Продолжает медленнее, надтреснутым голосом:

– Я прикончил Принца выстрелом. Гублю все, что мне дорого. У меня в голове гул от выстрелов, от тех, когда я в самом деле стрелял, и от тех, когда я только хотел бы выстрелить. И от тех, когда стреляли другие по моему приказу. Права была мать, когда драла меня ремнем, я всегда был отпетый. У меня в голове винтика не хватает, я уже тебе говорил. И ты знаешь, что это правда. И ты еще не все знаешь.

Он замолкает – резко, демонстративно. Пьет виски – с шумом, вприхлеб, чтобы выразить свое презрение к самим стенам этого бара. В нем вызывает озлобление стоящая здесь полутьма. И вызывают озлобление полки с напитками, высокая стойка и кожаные табуреты, и цвет каждого предмета, и приглушенное освещение, и безразличный взгляд бармена, и чопорность официанта в глубине зала, в мягком алом мареве, расползающемся вокруг фонаря, и непонятная, дикарская музыка, которая доносится словно бы из стен этой пещеры, куда он забрался, чтобы напиться. Он рыгает и затем разражается хохотом; сует руку в карман брюк, вытаскивает пачку банкнотов по конто и рассыпает по столу.

– У меня хватит денег, чтобы купить все это дерьмо…

Ему вспоминается фургон и старая лошадь, которую он купил когда-то. Он хватает бутылку и пьет из горла, оттолкнув стакан. Девчонка поддерживает бутылку, чтобы он не пролил виски; судя по лицу, она испугана.

– Тебе страшно… Тебе страшно ехать со мной?

Она отрицательно качает головой –

очень медленно, закуривает сигарету.

– Хочешь сигарету? – спрашивает она мягко и несмело.

Он хватает ее за запястье, сжимает; потом начинает поглаживать.

– Не хочу.

– Выкури сигару. Ты еще не курил сигары, дорогой.

– Я бросил курить…

– Боишься рака?

– Нет. Рак убивает медленно. А смерть должна прийти быстро, тогда, когда позовут.

– Смерти не прикажешь, и ее не выбирают.

– Не выбирают трусы, да – эти ничего не умеют выбрать. Но я-то умею. Родился в нищете и добрался до самых высот, а теперь мне все едино – что сжечь вот эту кучу денег, что выпить эту смесь, у нее вкус, как у лекарства, а люди твердят в один голос, что, мол, приятный… Я риска не боюсь: сколько раз возил контрабандой и виски, и табак. Я сын конюха, внук конюха – и нот, выбился в люди. Как – неважно, но выбился. Педро Лоуренсо, мой брат двоюродный, говорит, предатель я. Может, и так… Мне случалось голодать, ты себе и не представляешь как, да и сам я уже забыл, но однажды я вижу – проезжает хозяин Руй на коне, и я сказал парням – чтоб мне ослепнуть, если когда-нибудь и не обзаведусь таким же вот конем. Парни полегли со смеху, но они по-прежнему живут в нищете, а мне хозяин Руй пожимает руку и хлопает меня по спине. Мы с ним вместе дела делали…

Он проводит рукой по лбу, словно пытаясь остудить, – от воспоминаний о прошлом голова как в огне. Поглаживает шрам.

В тот раз смерть прибыла в маленькой деревянной тележке о четырех колесах, его мальчишечье тело с трудом умещалось в ней. Он с удовольствием взвалил тележку себе на плечо и поднялся по выложенному булыжником откосу на самый верх высокой и широкой насыпи, предохранявшей трубы лиссабонского водопровода. Время отступает назад, исчезает бар, красный глаз фонаря, предметы и окраска каждого из них, приглушенный свет, рука девчонки, грызущее чувство тревоги, на лбу у него еще нет шрама, он малец, хоть бы уцелел, бездельник, сорвиголова, вот-вот, таким я и остался, всегда был таким, черт побери! Он глядит сверху на приятелей по играм, сердце в груди сжимается от страха, руки и ноги холодеют, но он улыбается. Манел Аножо кричит ему снизу:

– У тебя же от страха в одном месте свербит, Зе Мигел.

– От страха у твоей бабки свербит, я знаю где…

Он пристраивает тележку на краю откоса, передние колеса ее уже на булыжнике, высматривает путь до самого низа, понимает, что нужно очертя голову бросаться вниз – выбора нет; знаком показывает друзьям, чтобы подались в сторону, и снова страх накатывает волной, бросая его в дрожь и вместе с тем вызывая потребность помочиться, словно так он избавится от ужаса, завладевшего всем его крепким приземистым телом.

– Так свербит, что ты уделаешься и обмочишься, – не унимается Манел.

У него дергается правая нога, но он медленно заходит за будочку колонки. Только там ему удается овладеть собой. Он кричит оттуда:

– Не расходитесь, вот только спущу водичку.

Винтик выскочил у него из головы. Пусть только какой-нибудь сукин сын посмеет над ним смеяться!

Он возвращается вразвалку, делает широкий взмах рукой, показывая ребятам, чтобы разошлись, но, не глядя на них, сейчас он хочет видеть лишь одно – тополя, стоящие в ряд, – и пробует тележку босой ногой. Садится в нее, отталкивается, отталкивается сильнее, тележка сдвинулась немного, сдвинулась еще и пошла; он закрывает глаза, и тележка летит вперед, сотрясаясь под тяжестью его тела; ему хочется закричать: он боится, что лопнет, если не закричит, – но снова берет себя в руки, затем остается только гул в голове, вся голова гудит, все ее уголки и закоулки, долгий гул ширится, затихает, снова гремит, снова приглушается, а Зе Мигел словно вот-вот изойдет болью, он истерзан, измочален, избит – тело колотится о края тележки, потом вытягивается судорожно, он еще пытается удержать в себе какую-то крупицу сознания, но и эта крупица пропадает где-то в глубине его существа.

Поделиться с друзьями: