Белая тень. Жестокое милосердие
Шрифт:
Да, на первый взгляд он казался некрасивым, неповоротливым и каким-то словно бы чудаковатым. Он и в самом деле не умел себя вести с незнакомыми людьми, не знал, как сесть, куда девать руки. Но если присмотреться внимательнее… Особенно, когда он увлекался, начинал развивать мысль — а это в лаборатории было почти повсечасно, лаборатория жила его мозгом, в этой большой голове мысли рождались с какой-то особенной легкостью, идеи возникали совсем неожиданно, почти парадоксально, — тогда его лицо как бы освещалось изнутри, движения становились точными, голос уверенным, он словно бы делался выше ростом. Сложения он крепкого, с некоторой, как говорится, склонностью к полноте. И не удивительно. Работа сидячая, а прошлой весной разменял уже шестой десяток. Когда они набежали — он и сам не заметил, жизни еще как будто и не было, и в привычках, в характере оставалось немало молодого, несолидного, почти мальчишеского. Ну, не то чтобы мальчишеского… Изменилось много: приходил опыт, который подсказывал, учил, понемногу дозакаливал. Раньше, когда-то, он бывал и беспредельно доверчивым, и непоследовательно искренним. В этом сказывались и неопытность, и мягкость души, он мог легко поверить во что-то и расчувствоваться, поверить самому себе, перейти в какое-то иное состояние, настроиться на какую-то другую волну. Потом поверить во что-то другое, увлечься им. С годами шкура на душе (он именно так и подумал — «шкура на душе»)
Дмитрий Иванович и сейчас держался несолидно, волновался, хохотал, фамильярно похлопывал по плечу Юлия, а тот тянул его за галстук, хотя за спиной осуждающе сузила глаза Лепеха и смущенно переминался с ноги на ногу оттиснутый в сторону Корецкий. Дмитрий Иванович забыл о нем, забыл о проверке, со стороны могло и впрямь показаться, будто он пренебрег ими; Корецкий не воспринял это за оскорбление, но и не знал, как ему достойно закончить рейд. Поблагодарить всех, кто тут собрался, за добросовестную работу, немного попенять для порядка? Так и не нашелся и, бросив через плечо: «Дмитрий Иванович, зайдите, пожалуйста, ко мне», — вышел. Вслед за ним пошла и Лепеха, приказав на прощанье и не думать ни о каком сабантуе. Она считала, что последнее слово оставалось за ней.
Дмитрия Ивановича на мгновение встревожили слова директора, но вскоре он забыл о них. Они обсуждали результат — шумно и горячо обсуждали, как лучше начать проверку своей шестилетней работы, кому это поручить, сегодняшний успех взбудоражил всех, окрылял, вселял надежду. Они табунились вокруг Марченко, а тот размахивал руками, говорил возбужденно, радостно. Ни одна проблема в лаборатории не существовала вне его, они начинали раскручиваться от его мысли, и в каждой проблеме, в каждом деле, сам того не замечая, прежде всего был он. Выслушивал всех, советовался со всеми, но свое мнение отстаивал ревниво, как бы отстаивал самого себя, да так оно, в конце концов, и было. Раньше он входил во все, пытался проследить да конца, хоть и тогда понимал, что всего ему не охватить, что порой он даже мешает, оставляет главное; эту науку, науку руководства, постигал медленно, теперь уже преимущественно делали другие, а он наблюдал, подгонял или останавливал. Вот и сейчас решил, что лучше всего будет создать группу проверки. В нее войдут…
— Светлана Кузьминична Хорол, Неля… Платоновна Рыбченко, Вадим Бабенко и Юлий Волк. Возглавит группу Виктор Васильевич Борозна.
Но Борозна возглавить группу отказался. Он возразил корректно, вежливо, однако решительно и категорично. Сказал, что еще не закончил работу в группе КСС — концентрированного солнечного света — да и с установкой у него, мол, сейчас самая страда. Дмитрий Иванович не настаивал. КСС — в ведении замдиректора. Виктор Васильевич перешел из его лаборатории, и установка — хвост оттуда, долг давнишний, с которым Борозна не управился за два года. Он рассчитал облучение семян свеклы с помощью механического модулятора, это должно поднять сахаристость свеклы. Кое-кто вообще не считает работу группы КСС причастной к фотосинтезу, на этой почве в институте не раз доходило до всяческих недоразумений, порой горьких, а больше смешных. Так или иначе, но это, наверное, и самая большая удача последних лет лаборатории света, методу Борозны пророчат широкое поле применения, на его освоение выделены немалые средства, уже заканчивают строить полузаводскую установку. Борозна сейчас в основном и трудился над завершением этой установки. Это уже не была чисто научная работа, скорее инженерная, он мог от нее отказаться, но не отказывался, занимался ею даже охотно. И Марченко подумал, что Борозна, учитывая его сравнительно молодой возраст, человек до чертиков практичный. Ну, впрочем, не совсем уж молодой — тридцать шесть лет, но для доктора наук это все же немного. Виктор Васильевич Борозна единственный, кроме Марченко, доктор в лаборатории. Он весьма самостоятелен и самоуверен, как и каждый, кто рано достиг успеха и надеется достичь еще большего, прямой, но прямота эта порой граничит с грубостью и даже с беспощадностью.
Дмитрий Иванович, пожалуй, преувеличивал. Это была не беспощадность, а сила, внутренняя сила, жажда жизни; нерастраченная, крепко сжатая уверенность в себе, энергия, которая еще не знает, чем закончится. Этой его внутренней силе, чеканности мыслей и поступков отвечала даже внешность. У Борозны почти атлетическая фигура, крупное смуглое лицо, оно грубое, как бы тесано топором — много углов, много прямых линий: широкий, почти квадратный лоб, большая черная борода клинышком, черные жесткие волосы без пробора; глаза большие, черные, еще и с какими-то крапинками — глаза любопытного здорового человека, который процеживает сквозь них мир, отбирает нужное и решительно отстраняет все, что, по его мнению, ошибочное или лишнее. Эти глаза, кажется, понимают все, глядят на окружающее мудро и проницательно, в них нет цинизма, а только искренность и пытливость, нерастраченное восхищение миром, о котором они знают много и доброго и недоброго, но то недоброе просто не принимают во внимание, а еще в них — уверенность, что обмануть их не отважится никто. Таков был Борозна, однако несколько не таким видел его Марченко. Он видел в нем только силу, грубость, практичность, он как-то терялся перед ним и, может, поэтому выработал по отношению к нему линию
поведения тоже грубоватую, суховатую, деловую, хотя опять-таки до определенной степени, — опасался, чтобы ее не сочли завистью, боязнью сильного соперника.Он пожал плечами, поговорил еще несколько минут и отправился в соседнюю комнату, куда только что вошла Светлана Кузьминична Хорол, его неофициальный заместитель, один из старейших сотрудников лаборатории. Она начинала вместе с Дмитрием Ивановичем; в том, что перекипело, выкристаллизовалось, перешло в иное состояние, получило обоснование в этой лаборатории, — частица и ее труда.
Она согласилась неохотно — и Дмитрий Иванович знал почему, как знал и то, что, согласившись, она сделает все добросовестно. Ее не нужно подгонять, ей не нужно надоедать, она сама придет к нему, возьмет его разработки, внимательно выслушает и пунктуально и неуклонно выполнит все. И Дмитрий Иванович ничего не сказал.
Они стояли у открытого окна, ветер колебал плотную желтую занавеску. За окном, на ветке вяза, унизанной молоденькими листочками, отчаянно пел черный большеротый скворец, где-то внизу разорялись воробьи — весна вливалась в окно широким потоком, пением и запахами, бодрой свежестью и приглушенной истомой.
— Весна… Еще одна весна, — сказала мечтательно и немножко грустно Светлана Кузьминична.
Что стояло за теми словами, за той грустью, — сожаление о прошедших годах, укор ему, — Марченко разгадать не смог, да и не успел, так как Хорол внезапно, точно подавив что-то в себе, повернулась к нему, в ее глазах прыгнули испуганные, почти отчаянные огоньки, и быстро сказала:
— Давайте завтра поедем за сон-травой. Мы столько раз собирались…
Дмитрий Иванович почему-то вздрогнул, посмотрел на Хорол чуть растерянно, чуть смущенно.
— Не знаю, сможет ли поехать жена.
И в это мгновение прочитал в глазах Светланы, что она его жену не приглашала. Это смутило его, он растерялся в первое мгновение. Да и было от чего. Тут все было страшно запутанным. А может, простым, слишком простым… Светлана Кузьминична Хорол, старший научный сотрудник, замужняя женщина, мать почти взрослой дочери, любила его издавна. Это знали все в лаборатории и в институте, к этому привыкли, и если и шутили по их адресу, то легонько, снисходительно. Она любила его странной любовью. Ей было достаточно, что они работают рядом, что он ее (ее — в глазах других, то есть это «ее» было довольно условным, можно сказать, только дружеским), что он не изменяет (не изменяет дружбе, приязни, и только), иного она и не добивалась, иные чувства не обуревали ее. Может, он сам был причиной того, что за столько лет не пошел дальше. Сначала ее любовь тревожила Дмитрия Ивановича, хотя и несколько странно — сердце не трепетало, а только, когда он думал о Светлане, у него становилось хорошо, тепло на душе. Это была уютная любовь. И — безопасная, так как он ничего не нарушил, мог честно глядеть в глаза своей жене и Светланиному мужу, искренне возмутиться их ревности: «Я не виноват, сердцу не закажешь, а переступать мы ничего не переступили». Ведь и в самом деле, разве люди не имеют права симпатизировать друг другу и в то же время оставаться на чистых берегах? Они и оставались на них. Ему так хорошо на них мечталось… О том, что они со Светланой в любое время могут перебраться на другие берега. Но в конце концов и эта мечта стала привычной. Однако она не угасала, так и оставалась в жизни Марченко нечто небудничное, словно бы недозволенное, которое он мог и может в любое время сделать дозволенным. Но даже такое, приглушенное чувство добавляло им обоим какой-то тайны, какой-то душевной мечтательности, без которых людям очень серо живется на свете.
После стольких лет вот такого созерцания собственных чувств должна была бы наступить обоюдная неприязнь. Но и она не наступила. Иногда ему было чуточку стыдно перед Светланой, он чувствовал себя как бы должником и в то же время сам подтрунивал над этим. За все десять лет этой симпатии (которую, пожалуй, все-таки нельзя назвать любовью) она только однажды нарушила то, что стало постоянным, приуснуло, почти остыло. Это было после какой-то вечеринки, где они наслушались острот по своему адресу, шли домой, — он провожал ее до метро — и сказал:
— А все-таки смешно… Хотя бы было за что…
И тогда она, — может, была немножко под хмельком, они все в тот вечер выпили порядком, — чуть заметно сжала его руку и прошептала, не поворачивая головы:
— Так, может… чтобы было за что…
Это была шутка. Он понял эти слова как шутку. И сам ответил шутя. Но… и не совсем шуткой. Он знал: все зависело от его дальнейших слов. Но он не отважился. Конечно, если бы он в самом деле любил Светлану, то не посчитался бы ни с чем. Правда, в то время он уже и сам не мог понять своих чувств к Светлане. Он не мог бы сказать, нравится и нравилась ли ему Светлана больше других красивых женщин, понравилась ли именно потому, что была единственной красивой женщиной из всех, что работали рядом (а первый импульс все-таки шел от него, он стал оказывать ей все больше внимания). Он вообще никогда не мог хорошо разобраться в своих чувствах. Может, потому, что за всю жизнь так и не испытал настоящей большой любви. Той, что будоражит до дна, застит свет, вынуждает поступать нелогично, безудержно, ломает все преграды, а порой и самое жизнь. Ну, может, в ранней юности… Ему тогда нравилась девушка. Он мечтал о ней, мечтал днем и ночью. Столько рубил (в воображении), защищая ее, вражеских голов (они валялись, как капуста на перевалке), столько загнал коней, спасая ее, а обнять или хотя бы взять под руку и проводить из клуба, как обнимали и провожали девушек другие парни, так и не отважился. Потом она уехала на работу в Чернигов — он не поехал за ней. Потом пришла другая любовь. Ему нравилось много девушек. О, это почти точное слово — нравились. Он не мог ради них чем-то пожертвовать. Как, например, смогла для него одна девушка в их студенческие годы. Она любила его пылко, неистово, а когда он отверг ее любовь, бросила университет и уехала на шахты в Донбасс. Потом, рассказывали, она вышла замуж за слепого, ему выжгло глаза в шахте взрывной волной. Теперь, когда Марченко вспоминал о той любви, он понимал, каким был тогда несусветным глупцом. Ведь той любовью он мог утешаться всю жизнь. Омывать в ней душу, дышать ею, просто свить из нее надежное и пожизненное гнездо. Боже, как это много значит, когда кто-то бескорыстно, почти жертвенно идет рядом с тобой, поддерживает, восхищается или даже рыдает от твоих ошибок. Сколько можно сделать при такой поддержке! Как далеко пойти! Нет, он бы не обкрадывал ту любовь. Он бы тоже принес ей счастье. Лелеял бы, пестовал… Он даже трепетал от мысли, как это прекрасно, когда тебя любят. Конечно, в том было что-то и не совсем красивое, ведь все это для себя, для «я», но… разве это дурно — брать себе и давать кому-то? Правда, это немного похоже на торговлю, на товарообмен… Но опять-таки — обмен полезный для обеих сторон и честный…
Он так и не знал, почему обратил в шутку Светланины слова. Боялся разговоров? Немного. Хотя их могло и не быть. Боялся, что со временем все станет обыденным и трудно будет работать рядом? Боялся укоров совести?.. Имело значение понемногу все. Он опасался, что получит меньше, чем потеряет. А потеряет он много. Прежде всего — покой. Понимал, что это диктуют свою волю годы, пепел сердца, жара там осталось мало, и он не вспыхнул, потому что и не любовь это, она бы не дала размышлять так холодно и вести себя так рассудительно.