Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Белая тень. Жестокое милосердие
Шрифт:

А Дмитрия Ивановича еще несколько минут согревало и волновало пламя, только что вспыхнувшее в нем, потом он впал в глубокую депрессию. Подошел к двери, запер ее на ключ, опустился на диванчик и тяжко задумался. По одному поднимал камни, брошенные в него Бабенко, в горьком удивлении клал их перед своим мысленным взором и рассматривал. Самую сильную боль испытывал от слов о его доброте. Но не мог вымести из памяти и то, что мешал продвижению других. Конечно, все это сказал холодный и рассудительный шкурник, да еще и в отместку. Но почему именно это? То, чем он сам не раз казнился и ставил себе в упрек. Ставил не до конца серьезно, чуточку с самолюбованием — что вот он, дескать, и такие мелкие свои недостатки может рассматривать как бы сторонним взглядом и подавлять их; так это или не так, но какая-то доля истины в этом содержалась. Потому что он и недостатки только называл, а не боролся с ними по-настоящему.

В этот миг он подумал, что многими поступками людей науки движет честолюбие, тщеславие, только они скрыты где-то глубоко, закамуфлированы. Но это не у всех. Есть такие ученые… Марченко

ясно осознавал, что сам на такое вряд ли способен — чтобы отдать свое «я», растворить его до капельки в других. Именно растворить, а не отречься, ибо самоотречение, жертвенность — в них тоже есть наслаждение. Чувствовать, что отдаешь себя кому-то, упиваться этим. Это наслаждение неподдельное. Это — не гордость, какую можно вынести на люди. Даже не беда, отпечаток которой заметишь на других. Это «самопотребление» наслаждения. А он имел в виду совсем другое. Полное отречение от своего «я», то есть отречение его как силы, которая давит на других. Наверное, это и есть человеческая гениальность — сделать, чтобы ты сам не маячил над совершенным тобой. Но ведь тогда не будут знать и тебя? Не оценят твоих усилий! Никто и не подумает, что ты гениальный или там талантливый. Все хотят поднести людям счастье, как пирожок на тарелочке. Но чтобы знали: пирожок этот из их рук. Пусть едят пирожок, но знают, кто его дал. И пусть произносят при этом имена открывателей. Он, известный ученый Дмитрий Иванович Марченко, хотел подарить людям свое открытие. Дать пирожок из собственных рук. Ну, он делал что-то и для своих помощников. Когда ручейки их мыслей вливались в реку его мысли. Фи, как это мерзко — в реку его мысли! Но никуда не денешься — справедливо. Ручейки их собственных мыслей не раз пересыхали. Они терялись в пустыне. Это «Sine mora!» означало не быстрое развитие, а быстрое умирание. Он тянул большой научный воз, шел впереди него, и все видели его и не видели тех, кто подталкивал воз сзади. Да, кто-то должен держать в руках дышло и направлять воз. Только ведь надо чаще оглядываться, следить, чтобы никто не попал под колесо, не утомился и не отстал. Это правда, он умел тянуть воз. Умел работать. Да и что вся жизнь без работы! Без нее нет человека. Это он знал по себе. Иногда он чувствовал, что его занимает не результат сам по себе, а процесс работы, поиск, приближение к результату. Он неясно догадывался, что это и есть наивысший акт человеческой деятельности, это и есть вдохновение, и именно в этом, именно тогда он и был ученым, в какой-то мере ученым по призванию, а не дипломированным коллекционером научных истин. И не только ученым, но и в высшей степени человеком. Возможно, думал он не раз, если бы нашел то, что искал, вместе с тем нашел бы и уверенность, что именно для этого и пришел в мир, уверенность осознанную, какую без каких-либо усилий имеют миллионы хлеборобов, плотников, кузнецов. Но для них труд является по крайней мере обычным. Для него же чаще всего этот поиск был трудным. Да, легкой, приятной была сама мечта о достижении результата. О том, как все это встретят. Сама же работа не раз причиняла ему муки. Особенно когда мысль попадала куда-то, как в расщелину, где ее что-то зажимало. Иногда ему не просто было заставить себя думать, тогда он искал прибежища в книгах. Даже когда работа шла, когда он чувствовал, что нанизывает одну догадку на другую, что они выстраиваются в последовательный ряд. Тогда он работал лихорадочно, его что-то гнало вперед, подталкивало изнутри, он чувствовал внутреннее удовлетворение от своих разгадок, и это время, наверное, и было актом истинного творчества. Эта разгадка убеждала его, что он пришел на научное поле не случайно. Что как ученый он что-то да значит.

И в то же время, рассуждая так, он припоминал все, что случилось за последний месяц, и ему стала закрадываться в голову мысль, что сам-то он тянул воз, но, пожалуй, несколько не так направлял его. Или у него не хватило силы, души, той внутренней энергии, которая бросает не только самого человека в полет, но и придаст ему силы повести за собой других. «Поэтому и неудача. Она во мне самом».

«Я никогда не рисковал, — подумал он снова. — Не срывал банк. Я по крошке, по песчинке выкладывал горку и взбирался на нее. Подавлял что-то в себе. Пытался не делать подлости. Но я и не сделал великого блага. Я делал добро. Но тоже небольшое. Где-то там хлопотал о квартирах для подчиненных, помогал им защитить диссертации. Не прижимал слишком. Отдавал себя понемногу. Но могу сотворить и небольшую месть. Вот такую, как придумал сейчас для Вадима. А не испепелил его. Не распял на кресте совести. Достаточно же Вадиму немного поплакаться, и я его, может, вообще прощу. Так что же тогда выходит: у меня нет характера? Отважился на самый решительный шаг, взял на себя заботу мучиться чистым воздухом и хлебом для шести миллиардов — и я не настоящий ученый? Почему? Потому, что шесть миллиардов я попытаюсь сделать счастливыми, а кого-то одного… Это значительно труднее.

Но ведь, вдруг искренне подумал он, разве я не хочу, чтобы были счастливыми Юлий, Николай, Неля? Разве моя вина, что я в чем-то ошибся? И не такой уж я трус, как только что подумал о себе. Не был же я трусом в войну… Эта последняя мысль немного отрезвила его. Он понял, что перебарщивает. Что, по крайней мере сейчас, судьба Юлия, Николая для него важнее, чем собственные неудачи. Если бы ему удалось вывести их из тупика, ему бы легче дышалось, и он не казнился бы так душой, и нападки Одинца воспринял бы спокойнее, еще и дал бы ему отпор. Он и так даст, и Вадиму не сможет простить. Никогда и ни за что.

И все же на душе было тяжело. Казалось, там что-то качается, раскачивается, и он не может эту качку остановить.

Дмитрию Ивановичу

захотелось курить. Он выдвинул ящик стола, но обе пачки были пусты. Отпер дверь и вышел в коридор. Там никого не было. Институт вообще опустел почти на треть — много сотрудников ушло в отпуск. А курить хотелось страшно. Марченко спустился на второй этаж, медленно повернул по коридору направо. Он не мог себе объяснить, почему постучал именно в эту дверь и вошел именно в этот кабинет. Денис Сергеевич Чирков сидел за столом, склонив голову на левое плечо, и что-то писал. На его продолговатом, землистого цвета лице застыло напряжение, с которым человек спешит закончить работу и не дает себе поблажки, не разрешает остановиться, пока не закончит.

— У вас закурить не найдется? — спросил Дмитрий Иванович.

Денис Сергеевич на миг отвел глаза от листа и подвинул левой рукой на край стола пачку «Примы», показал на стул. А сам снова быстро побежал пером по бумаге.

Дмитрий Иванович сел и закурил сигарету. Она была крепкая, он глубоко затянулся и чуть не закашлялся. Он курил сигареты с фильтром — «Столичные» или «Опал». Сигареты с фильтром курили почти все сотрудники института. Марченко подумал, что Чирков — человек твердых привычек, не любит их менять, наверное и «Приму» курит потому, что привык к ней еще в студенческие годы, или на заводе, где проработал около семи лет. Он продолжал смотреть на Чиркова, на его не новый серый костюм, на подбитые толстыми подметками босоножки, высовывавшиеся из-под стола. И неожиданно подумал, что Чирков, пожалуй, курит «Приму» не только потому, что привык к ней, а потому, что зарплата у него не так уж и велика, а на иждивении трое детей, теща и бабушка, которая тоже живет у него.

Словно почувствовав, что Марченко разглядывает его, Чирков спрятал босоножки под стол, положил ручку. Откинулся на спинку стула и тоже закурил. Он с самого начала, как только Дмитрий Иванович вошел в кабинет, прочитал в его глазах жалобу или желание поговорить и теперь спокойно ждал. Он уважал Марченко как ученого, уважал и как человека, хотя несколько критически относился к некоторым чертам его характера. Он даже завидовал кое в чем Дмитрию Ивановичу — его фантазии, его умению одним рывком проникнуть мыслью на территории, совсем не обжитые мыслями других, и в то же время вниманию к мелочам, к деталям, из которых часто вырастали новые мысли. Да и не только этому завидовал Денис Сергеевич. Ведь Дмитрий Иванович уже давно был доктором наук, членом-корреспондентом академии, а он только кандидат, писал докторскую, да и то писал урывками, то одно ему мешало, то другое, а сейчас вообще приходилось отложить ее по крайней мере на год — все свободное время забирала партийная работа.

Поймав себя на этой мысли, он устыдился и тем облегчил Дмитрию Ивановичу начало разговора.

— Валится у меня все из рук, — сказал Марченко и почувствовал, что сказал слишком плаксиво и не то, что хотел.

— Что-то, может, и вывалилось, — затянулся сигаретой Чирков. — Вы, наверное, были у директора, говорили с ним о смете? Знаете, я не хотел вмешиваться. Да и трудно там… — он поискал слово, — что-то доказать, вынести правильное решение. Но можно понять и Павла Андреевича.

Чирков сказал это мягко, пытаясь успокоить Марченко, и совсем не сказал о том, что он долго говорил с Корецким и что они договорились вместе пойти в Президиум Академии наук. Ему показалось, что Дмитрий Иванович обижен на Корецкого, и он подыскивал аргументы, чтобы примирить Марченко с решением директора.

— Все идет не от директора, а от Одинца, — прервал его Дмитрий Иванович. — Все! — подчеркнул он.

Чирков поморщился, словно у него болели зубы, пожевал кончик спички.

— С Одинцом, наверное, придется говорить на бюро, — сказал он. — Карп Федорович перешел все границы. Эти его сплетни, эти выдумки…

— Я очень благодарен вам, что вы берете под защиту мою персону, — выпрямился Марченко, чувствуя, как его вдруг стало пронимать чувство досады на Дениса Сергеевича. Казалось, должно бы быть наоборот: сочувствие, понимание и прежде всего то, что он открыто стал на его сторону, должно бы вызвать чувство признательности, а получилось наоборот. Наверное, его раздражала собственная беспомощность и то, что Чирков ее видел и разговаривал с ним, как разговаривают с человеком, потерпевшим аварию. Он даже забыл, что Денис Сергеевич помнил еще одну его беду — несчастье с сыном, почти каждый день расспрашивал об Андрее и потому невольно принял тон сочувственный. И забыл, как только что сам просил сочувствия. — А может, все то, что говорит Одинец, правда? Может, я в самом деле аморальный тип, содержу семерых любовниц и терроризирую жену? Вы что, не верите, что я могу влюбиться?

— Не верю, — улыбнулся Чирков.

— Ну, знаете… — прикинулся возмущенным Марченко. — Думаете так с учетом моих лет или просто отбрасываете такую возможность? А вы сами, простите, были когда-нибудь влюблены?

— Что-что? — удивленно вскинул брови Денис Сергеевич, никогда не ожидавший от Марченко, от солидного Дмитрия Ивановича, такой несерьезности.

— Вы женились по любви? — с такой же настойчивостью и даже будто с убежденностью, что в действительности было наоборот, допытывался Дмитрий Иванович.

Чирков покраснел, покраснел слегка, а озадачился и растерялся основательно. Потому что Дмитрий Иванович и впрямь коснулся его тайны (почти у каждого человека есть своя тайна) и многое угадал. И не только угадал. Вызвал воспоминание, и оно поплыло, поплыло, хотя Чиркову все время казалось, что он думает о Дмитрии Ивановиче, об их разговоре, об институте. На самом же деле вспоминалось давнее, уже почти забытое.

Ему захотелось рассказать Марченко о себе, и рассказать не просто так, а остро, укоряя себя. Но это желание потонуло все в той же его застенчивости, совестливости. Он улыбнулся и сказал:

Поделиться с друзьями: