Белка
Шрифт:
Подробности его были скрыты от меня упавшей картиной, и лишь из-под одного его края — заметил я — вылетел на пол комок кровавых соплей, а вслед за этим два клока волос, в которых я узнал кудри Георгия. Я сидел в кресле и смотрел в настенное зеркало, в котором когда-то отражалась пестрая толпа раскрашенных девок и ночных гостей знаменитой московской Трубы, — дом, который самовольно занял Корней Выпулков под мастерскую, был в старину дешевым блудилищем.
Беда была даже не в том, что некогда в пространстве этой самой комнаты отдавалось и бралось за деньги любовное тело женщины. Конечно, этого у нас, у зверей, никогда не было и не могло быть, — но продажу женщин и рабов, оказалось,
Господи, я не узнавал своего сердечного друга, не узнавал больше космического живописца, написавшего эту великолепную, странную картину. Она вся перекосилась, провисла и сейчас больше, чем когда-нибудь, была похожа на то, что на самом деле из себя и представляла: куском серой мешковины, замазанной красками. Сброшенная с высот на пол, в пыль и позор, красота мгновенно стала уродливой и бессмысленной. Господи, вот я и снова один, совсем один перед тобою, что мне делать? Они же убьют друг друга.
Между тем гладиаторы выкатились из-под картины и теперь дрались под зеркалом, кряхтя, отфыркиваясь и отплевываясь, привставая на колени и вновь в обнимку обрушиваясь на пол. И тут меня осенило, я вскочил, выбежал на кухню, где возле раковины всегда стояло ведро для втягивания воды ноздрями, оно оказалось полнехонько, я схватил его, примчался в мастерскую и с великим наслаждением вылил всю воду на головы бойцов — благо, как раз эти головы были тесно сближены, ибо космический живописец пытался забрать в рот ухо противника с явным намерением откусить его. Слава воде, усмирительнице огня! Драчуны распались и отползли в разные стороны, вытирая руками свои окровавленные физиономии.
Они сидели по разным углам, тяжело дыша и хлюпая разбитыми носами, а я встал между ними и крикнул:
— Теперь бейте меня! Оба, разом, ну! Загрызите меня насмерть! Ведь вы готовы снова сцепиться, словно псы. Разве нельзя жить мирно, по-братски, уважая друг друга?
— Нельзя, — сказал Георгий. — Нет, можно, конечно, — возразил он самому себе, — если бы мы все были без глупых предрассудков, если бы нас окружали такие же, как и мы, свободные от космических премудростей, трезвые люди. Нельзя думать, что хорошая, великая мысль приходит в готовом виде со стороны, откуда-то, а не рождается у нас здесь, только здесь, — громко начал стучать Георгий себя по лбу. — Ведь кто такой Корней Выпулков? Это изменник, переметнувшийся от нас, людей, к каким-то космическим хозяевам. Он их послушный лакей. Он уже больше знать нас не хочет. Он не хочет мучиться вместе с нами в поисках наших, блуждающих истин. Он пишет замечательные картины, потому что талантлив, может быть, как сам Микеланджело, но все портит своими дурацкими названиями. Он продался дьяволу, поэтому я должен с ним драться.
— Давай-давай, мальчик, подходи, я тебе сделаю японское каратэ, — оживился Выпулков и, повернувшись к деревянной полке, на которой стояли банки с красками, ударом ребра ладони переломил доску. Банки грохнули на пол.
— Подождите минутку! — попросил я. — Дайте мне сначала уйти. Кажется, я здесь лишний. Когда дерутся медведь с тигром, белки разбегаются и тихо сидят в своих гнездах. Так что позвольте мне уйти.
Я схватил свой этюдник, выбежал из мастерской и по темному коридору, воняющему волчьим логовом, прошел к прихожей, где была кромешная тьма, шипела вода, пробиваясь
из неисправного крана; я толкнул тяжелую, прошлого века, тихо ждущую конца дверь, попал в другой коридорчик, с провалившимся полом, — и там был выход с косой дверью, которая не закрывалась, прочно осев углом на землю.Когда я удалился из комнаты, противники переглянулись, и Выпулков, медленно опустив занесенную для смертельного удара руку, растерянно молвил:
— Чего это он?
На что последовал ответ Георгия:
— Ненавидит всякое насилие.
— Боится?
— Нет. Слишком нежная душа. По ночам во сне плачет.
— Почему плачет?
— Наверное, оплакивает мировое зло, которое ему невмоготу терпеть.
— Бедный! Не получится из него космического художника.
— Боюсь, что вообще никакого не получится.
— А жаль. Он все понимает, не то что ты.
— Ну ладно, прощай. Пойду догоню его.
— Будь здоров, — Выпулков протянул боевую руку, которую Георгий крепко пожал, и, захватив свой этюдник, быстро вышел вслед за мною.
Когда он догнал меня на углу Трубной улицы и Самотеки, я спросил у него, замедлив шаги:
— Ты и вправду считаешь, что из меня не получится художник?
— С чего ты взял… — смутился Георгий.
— Ведь я плачу по ночам. И я действительно не способен понять и переварить человеческое зло. Понять и переварить. Хотя, должен признаться, белки тоже иногда таскают птичьи яйца из гнезд.
— Ну, извини, дорогой, за все. Я этого не хотел. Он ведь сам первый начал.
— Черным мне кажется иногда мир, Георгий. Деревья черными. Люди. Я, наверное, все-таки прирожденный график, а не живописец. Во мне нет той силы, которая должна быть у живописцев. Я не знаю, как мне дальше жить на свете, Георгий.
— Извини. Ну, прошу тебя! Я не сдержался. Почему он тычет в нос своим космосом? Разве мы для космоса должны работать, а не для людей?
— Когда я пытаюсь представить себе мать, мне всегда видится белка. Приемные родители мои, — я не видел их уже три года, — становятся все более чужими для меня. Возможно, придет время, и я их забуду, хотя они были ко мне всегда добры. Но я никогда не забуду белку, которая спустилась ко мне по дереву, когда я лежал рядом с мертвой матерью в лесу…
Я сегодня должен с тобою объясниться до конца, настала такая минута. Я чувствую, что и ты что-то скрываешь от меня, что-то самое главное в себе. Ну так вот и объяснимся начистоту. Я должен тебе сказать, что не могу, не в состоянии быть тебе надежным другом, как мне хотелось бы. Потому что я белка и потому что мне так печально на этом свете. С подобной печалью на сердце я не имею права даже на дружбу. Я не могу и не хочу ни с кем делиться этой печалью. Но ты за меня не бойся, Георгий. Ведь я, если говорить всю правду, никогда ничего не боюсь. Я не могу, конечно, драться так, как можешь ты, и не научусь искусству ненависти, но я знаю свою тайную силу, которая выше и могущественнее самой лютой ненависти. Я все сказал, что хотел, а сделал это потому, что чувствую: мы скоро расстанемся, и, кажется, навсегда.
— Ты угадал снова: да, я что-то скрывал от тебя. Но я этому больше не удивляюсь… А скрывал я от тебя вот что. У меня родился ребенок в Австралии. Дочка. Я весь этот год переписывался с Евой, а тебе не говорил. Не знаю почему, вот клянусь тебе, что не знаю, почему не хотел показывать тебе ее писем.
— А я знаю почему. Потому, что ты собираешься уехать туда, к ней.
— Уехать? Стать мужем миллионерши? На этот раз ты ошибаешься.
— Нет.
— Ошибаешься, и сильно. Неужели ты считаешь возможным, чтобы я продал свою свободу за какие-то вонючие миллионы?