Белое братство
Шрифт:
Мирослав Погодин всю эту сцену наблюдал, стоя у входа в беседку. Облокотился плечом на арочную балку, сложил руки на груди, улыбался и даже посмеивался. Ему всегда доставляло удовольствие наблюдать, как пикируются его отец и Владимир Сергеевич, а стаж в этом деле у них был большой, лет тридцать.
Погодин-старший помнил Владимира Стрельникова еще другим. Молодым, поджарым, с расстегнутой на груди рубашкой и в джинсах с высокой посадкой, модных в 90-х годах. Он часто был весел, задирист, жаден до жизни. Жила в нем особая молодецкая остервенелость, питаемая обильными соками страсти к риску и невероятной везучести. Молодой Стрельников без долгих раздумий пускался в авантюры, драки, бандитские разборки, финансовые махинации. И всегда его проносило, всегда везло. Обстоятельства словно выплясывали вокруг него дикий шаманский танец, ворожа на чудо. И чудеса случались часто и легко. Например, однажды, все в тех же 90-х, когда Стрельников делал свои первые, часто опрометчивые, шаги на ниве предпринимательства,
– Давай Володя, соображай, что делать будешь и чем тебе помочь. Что-то я начинаю утомляться от этих плясок с бубнами вокруг да около.
Дмитрий Погодин по-свойски раскладывал на деревянной столешнице снедь. Сверток с говядиной он всучил хозяину лично в руки.
– Помочь? Ну, помоги, Дима. Нужно всего ничего – триста миллиардов рублей. – Стрельников рассмеялся гортанно, звучно, закинув голову назад. Потом выжидательно уставился на Дмитрия Николаевича веселыми глазами, наслаждаясь произведенным эффектом. – Ну, какие будут предложения?
– Красавец ты, Стрельников. Это надо было хорошо постараться, чтобы так встрять. У самого-то есть мысли? Что планируешь делать?
– Что я планирую делать?
Судя по взгляду Владимира Сергеевича, от вопроса ему стало еще веселее. Выждав несколько секунд, он выдал: «Я собираюсь послать все к чертям и отправиться с экспедицией в Гималаи искать Шамбалу» – и отчего-то подмигнул Мирославу.
Глава 2
– Ты когда с козырька прыгнул, у меня сердце так и замерло. Какой ты все-таки у меня смелый! – тарахтела дородная барышня тридцати трех лет, выкладывая на стол два батона колбасы, головку сыра, ароматный кусок копченой осетрины, любовно укутанный в хрусткую бумагу, три банки сгущенки, пять больших шоколадок «Тоблерон». – А вот в этом пакете костюм спортивный, тапочки, мыло…
– Да не прыгал я. Я в балахоне твоем дурацком запутался, случайно на подол наступил. Подведешь меня когда-нибудь под монастырь… Первые пятнадцать суток уже обеспечила.
Вчерашний «мессия» просидел в дурно пахнущем «обезьяннике» целую ночь, а предстояло еще четырнадцать. Жестокосердные блюстители закона «впаяли» ему пятнадцать суток за административное правонарушение, проще говоря – мелкое хулиганство. И это он еще легко отделался! А если бы его выходку квалифицировали как оскорбление чувств верующих, что тогда – «здравствуй, Магадан»? Шутка ли вскарабкаться на здание собора в самом центре Москвы, обряженным в бесформенную хламиду, и орать несуразицу в толпу.
Это все она, Света, со своим «паблисити». Вцепилась в него мертвой хваткой и вьет теперь веревки из мягкотелого Вадима Сигизмундовича. Чего только не придумает! Ему бы и в голову такое не пришло… Надо бы все же поосторожней с ее безумными идеями, не задним умом соображать (что ему свойственно), а заблаговременно оценивать риски. И характера, характера побольше. А то, не ровён час, и впрямь наживет беду на пустом месте. Ей-то что, одно слово – «пиарщица», все мысли под одно заточены: как бы привлечь внимание СМИ да шороху навести побольше. А ему отдуваться. Разве думает она о последствиях? Нет конечно. Зачем ей? Для нее главное обеспечить выход какой-нибудь статейки и разглядывать ее потом, горделиво раздувая ноздри. Прибегает к нему постоянно в нездоровой ажитации и давай обрабатывать: «Вадя, я все устроила! Это победа, везение, ну и, конечно, мои личные связи (последнее произносится, как правило, медленней, тише, вкрадчивей – как будто необходимое для
полноты картины дополнение, за которое ей самой неловко). О тебе напишет самая тиражная в нашей стране газета „Супер стар“. Три миллиона тираж, понимаешь? Три миллиона! Но для этого надо кое-что сделать…» Чего он только не отчебучил уже под эту сладкоголосую музыку и в собственных глазах порой выглядел полным дураком. Но его личный специалист по связям с общественностью настаивала, что движутся они самым правильным путем.Вадима Сигизмундовича как-то ненароком, можно сказать случайно, угораздило стать публичной персоной. От обиды и негодования вдруг, в момент, вспыхнула в его голове дерзкая мысль – заявиться на кастинг крайне популярной телепередачи, в которой люди с паранормальными способностями меряются силой, чтобы популярно им всем объяснить, кто они есть на самом деле. Он сидел тогда в своей «однушке» на задворках Москвы и двигал челюстями словно неживой, механический, пережевывая опостылевший «Доширак», глядя на экран телевизора пустым, немигающим взглядом. Он уже давно чувствовал усталость от своей бессмысленной, неудавшейся жизни. Чувство было непроходящим, поскольку перемен к лучшему не предвиделось. Потому усталость эта год от года будто тяжелела, обрастая новыми неутолимыми печалями, ощущалась чугунным грузом в районе шейных позвонков, делая Вадима Сигизмундовича сутулым.
А ведь когда-то он был прям, как стела, и с особой легкостью, присущей потомственным интеллигентам, носил фетровую шляпу. Это было в советское время, когда молодой Вадим Успенский служил инженером в подмосковном НИИ и жизнь его хоть и не обещала быть щедрой на особые благости, но виделась понятной, размеренной, подконтрольной. Его это вполне устраивало, ведь он обладал счастливейшим характером человека, которому для гармонии с миром хватало малого – стабильности. Он не был ни авантюристом, ни мечтателем. Не относился к породе мужчин, всю свою жизнь ощущающих требовательный зов эго – реализовываться через стремление к власти и деньгам.
Вадим Сигизмундович, поздний и единственный ребенок в преподавательской семье, в детстве был обласкан и храним от тревог. Мать любила его безмерно – часто прижимала виском к выступающей ключице, хрупкой на вид, но крепкой как материнская любовь, называла Вадюшей и гладила по жидким, мягким волосам. Он и сейчас, стоило ему закрыть глаза и вспомнить о матери, явственно ощущал касание ее увядающей, тонкой подвижной кожи, прикосновение длинной, дрожащей, словно вечно взволнованной серьги к затылку. И ее запах. Особый запах, которого Вадим Сигизмундович никогда и не от кого больше не улавливал. Вместе с матерью навсегда исчез из его жизни не только этот особый запах, но и чувство опоры. Ее ключица под его виском дарила ему ощущение тверди, основы, поддерживающей его существование. Так он и рос спокойным и безмятежным – всегда сдержан, нетороплив, вежлив. Но будто в насмешку над его легковесной натурой природа подарила Вадиму Успенскому взгляд мученика. Его большие темно-карие глаза на вытянутом, худощавом лице с тонкими скулами даже в детстве смотрели на мир с выражением глубокомысленной печали, которой молодой Успенский, впрочем, совершенно не испытывал. А длинные густые ресницы, роняя глубокие тени на радужку и подглазья, придавали этой мнимой печали загадочности.
Потом случилась перестройка, и мука во взгляде тридцатиоднолетнего Успенского перестала быть случайной. Понятный ему мир треснул, надломился, и из его открытых ран высвободился первобытный хаос, в котором право на жизнь имел лишь сильный, а слабый – надежду на выживание. Жизнь стала непонятной и лютой. В перестроечной России НИИ не продержался и трех лет, фетровая шляпа обветшала и поникла полями, будто на фоне бритых затылков и крепких бандитский шей устыдилась своей декоративной хрупкости. В новой реальности Успенский не мог найти себе места. Бушующая стихия, предвещавшая становление нового мира, носила его в пространстве, как мелкий сор, то и дело припечатывая к какой-нибудь угловатой поверхности.
Жена его Любочка, в юности казавшаяся воздушной нежной девочкой, постепенно зверела, раздражаясь никчемности своего избранника. На крупах и картошке (за неимением лучшего) она набирала вес, а взгляд ее серых глаз, некогда казавшийся Вадиму Сигизмундовичу мягким, как подшерсток дымчатой кошки, твердел, отливая металлическими бликами. Казалось, в гостях у более удачливых подруг, за просмотром импортных видеокассет, демонстрировавших сытую жизнь «загнивающего запада», Любочка закаляла обнаруженную в своих внутренних недрах сталь, обтачивая взгляд как заточку, чтобы, придя домой, всадить ее в супруга, скрюченного над кухонным столом, как знак вопроса над фразой «Как жить».
В начале двухтысячных брак их окончательно распался. Любочка к тому времени бесповоротно превратилась в Любаню, торгующую на одном из московских рынков привозимым из Турции барахлом, мимикрировала под свою повседневность, обабилась, очерствела, пристрастилась к шансону и спиртным напиткам. Для Вадима Сигизмундовича, который, несмотря ни на что, по-прежнему ощущал внутри свою врожденную и выпестованную родителями интеллигентность, словно тонкую трепещущую струну, Любаня стала существом чужеродным и непостижимым. Она то и дело метала в него крепкие словечки, как дворовая шпана камни в приблудившуюся собаку, а он смотрел на нее исподлобья своим трагическим взглядом и по-детски супился.