Белорусцы
Шрифт:
Похоже было, что кое-кто, например, Добрута, хотели бы присягнуть русскому царю и сохранить свою службу. А там, даст Бог, получить не только прощение, но и звание ротмистра или полуполковника, если не полковника, как получали бурмистры и войты в других городах. Это для больших городов, для войск и знаменитых воевод — победы и поражения. В малых городах и понятий таких нет, им надо держаться в надежде на чью-то помощь, голодать в осаде, молиться с утра до вечера да проклинать врага и судьбу.
Друцкой-Горский прошел по Замковой, приказал раздать шляхте имевшиеся в Замке мушкеты, выкатить пушки. Со стороны Вихры, откуда прежде всего можно было ожидать нападения, мужики подтаскивали поближе
У ворот Замковой раздался дружный хохот, а затем опять: «Слава воеводе!» То были молодые шляхтичи, все были возбуждены, даже, казалось, веселы: сверкали глаза и зубы, дружелюбно глядели на Друцкого-Горского.
— Что у вас? — поинтересовался он.
— А вот!
Друцкой-Горский увидел несколько долбленых ульев с пчелами.
— Что это будет?
— Подарок Трубецкому! Угостим сладким!
С удовольствием побыл с ними несколько минут. Вдруг подумал, что с такими молодцами они вполне могут выстоять перед Трубецким. Если, конечно, подоспеет полк гетмана.
Опасность со стороны московских единоверцев он чувствовал всегда, но Мстиславль от внезапного нападения защищали Орша и Смоленск. Похоже, однако, что нынче им самим впору было спасаться.
Шляхтянок с детьми на Замковой было много. Они сразу же образовали свою толпу, тревожно озирались и говорили, говорили. С ними же была Дарья. А в полдень они подошли ко дворцу.
— Выпусти нас отсюда!
Конечно, это было общее мнение и решение, но настроила женщин Дарья.
— Куда?
— Все равно куда. Здесь опаснее, чем в посаде.
Что ж, наверно, они были правы.
Войско Трубецкого уже стояло на лугу за Вихрой, осада еще не началась, и Друцкой-Горский распорядился опустить мост. «Я тоже пойду», — сказала Дарья. Ульяна уже приготовила детей, стояла у двери, взяв их за руки.
Запрягли две кареты и несколько кметянских телег. В сопровождение Друцкой-Горский выделил два десятка молодых шляхтичей.
«Ты нас прости», — сказала Дарья. Обвила за шею руками, и Друцкой-Горский ощутил ее вздрагивающее тело и на щеке слезы.
«Идите в горы, — сказал напоследок. — Может, встретите войско Януша».
Многие подошли попрощаться. А когда приворотники снова подняли мост, вдруг стало ясно всем, что боя теперь не миновать.
Веры был, конечно, православной, церковь посещал часто, молился истово, и, если судить по слезам, что-то просил у Бога. А вот на исповедь к батюшке Павлу то ходил каждый день, то вовсе забывал о ней, не появлялся неделями, а вспоминал — каялся в грехах так истово, словно и не надеялся на прощение. Какие это были грехи, лишь им обоим да Богу известно. В глаза людям его грехи не бросались, хотя, конечно, были. У всех есть, как без них, такое уж создание человек, даже во сне грешит.
Мимо костелов проходил мирно, а мимо униатских церквей — перекрестится, потом отвернется и плюнет.
Все просил батюшку поставить его на левый клирос: молитвы он знал не хуже других, хотя никто не учил. Но как поставить? Все ж не такой человек, как все. Мало ли что, вдруг и здесь засвистит, защелкает?
Жил он один: ни отца, ни матери, ни сестры, ни брата. Ел, что придется и когда получится. То одна хозяйка похлебки нальет, то другая, а не нальют — накроется какой хламидиной с головой да и уснет на пустой кендюх. В самом деле, почему это надо есть каждый день? Кто сказал?
Самое интересное, что были да и есть женщины, которые говорили: перестань свистеть — возьму к себе. А как ему не петь-не свистеть, если, может, родился с серебряной ложкой во рту?
Был он не местный — приблудный. Только приблудился не издалека, а из-под Кричева,
откуда прогнали его люди: не захотели слушать, как поет и свистит. Прибился он тогда на одну зиму к старику со старухой, но прижился и каждый день говорил: вот помрете, похороню вас и пойду дальше. Скорей помирайте! А то скоро меня опять прогонят, кто тогда будет вас хоронить? Однако старики померли, а люди мстиславские не прогоняли, им даже понравилось, как он поет и свистит. Остался. Опять же, хатка маленькая и дырявая, но жить можно. Летом в ней хорошо, потому что не жарко, ветерок в ней гуляет, осенью можно заткнуть мхом дырки в стенах и окошке, хламидину повесить на дверь, чтобы не дуло, а зимой Андрюху привечали монахи в Пустынском монастыре. Правда, монастырь этот теперь униатский, но попы там хорошие, можно перезимовать.Нет, в Мстиславле ему нравилось больше, чем в Кричеве. Люди здесь, опять же, хорошие: то щец, то похлебки, то хлеба с молоком подадут. А бывает, и киселя.
Никто его особо не обижал, а с детьми он дружил. Правда, как-то раз побил кузнец Костыль: схватил за шиворот и вон, да еще выспятком в мягкое место. Объяснял потом людям, что сильно надоел Андрюха: стоит и стоит у горна, свистит и свистит. Поскольку раньше его здесь не били, обиделся, ушел из города, целый месяц жил в лесу. Весь город взволновался, особенно бабы: где он? А когда узнали, что кузнец бил Андрюху, заплевали его. Как так? Божьего человека выспятком? Даже мужики хмурились: нашел кого бить! Скоро, конечно, обнаружили его в Пустынском лесу. Пошли в город, звали. Не пойду, отвечал. Здесь буду жить. Здесь хорошо, птицы поют. Даже Костыль приходил, ругался с ним, дескать, перестань позорить меня. Нет, как оглох. Но ничего, похолодало — вернулся.
Очень Андрюха любил те дома и хаты, где тепло и сухо, особенно осенью и зимой. Там он пел свои самые лучшие песни. Пел-пританцовывал. «Хватит петь, — говорили ему, — щец стынет!» А он все поет и поет. Песня для него была важнее щей.
Но все же больше всего любил посидеть на травке — там, где Никола Белый рубил новые дома.
— Посвистеть тебе? — спрашивал.
— Посвисти, только не шибко, чтоб уши не заложило.
И Андрюха свистел.
— Молодец, — говорил Никола. — Здорово.
— А спеть?
— Спой, — усмехался Никола. — Только чтоб слезу не вышибало.
А вот этак не получалось. Люди собирались около него, и бабы обязательно начинали плакать.
— А давай я тебе хатку твою поправлю, — предложил как-то Никола. — Дверь не закрывается, дырки в углах. Замерзнешь зимой.
— Не надо, — неожиданно отказался Андрюха. — Я долго жить не буду. Пожил, хватит.
— Как так? Болеешь или что?
— Нет, не болею… — говорил с неохотой. — Мамка меня зовет. Каждый день, как лягу, зовет. Придут люди с огнем, говорит… Нельзя будет жить.
— А мне? — спросил Никола весело.
— Тебе можно. И Василиске можно. Живите.
Такой ответ Николе понравился.
— Ладно, — сказал, — поправлю твою хатку. Будешь жить. — И поправил, правда, уже в то лето, когда началась война.
Когда Андрюха узнал, что приближаются московиты, нисколько не испугался. А чего пугаться? Что Бог даст, то и будет. Ему, похоже, даже интересно было: какие они, московиты? Такие, как мы, или нет? Может, с ними будет хорошо и даже лучше.
Когда народ повалил на Замковую, он пошел следом. Ему ведь главное, чтоб людей побольше. А тут и дети, и мужики, и бабы, и шляхтуны, и попы с ксендзами. Весело! И там по стоит-по слушает, и здесь. Везде интересно, и не гонят. Что-то хорошее будет, непонятно только, чего все молчат, а если говорят, то тихо, так, что слов не разобрать. Но что-то будет. Даже магистратчики здесь во главе с войтом среди людей, даже воевода.