Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Белые и черные

Петров Петр Николаевич

Шрифт:

— Зайди, няня; проводила до дверей, зачем же не хочешь войти?

— Да горюшко-то моё больно донимает. Сердце ныть принялось, так что не уймёшь не переплакавши…

— Ну и плачь у меня. И я с тобою заплачу, что хотят насильно замуж отдавать.

— Тебе бы всё зубы точить… А мне так Дунька истинно горе устроила и заботу. И об ней-то подумать надо да голову поломать, что только с ней сталось? Иванушку мне истинно до смерти жаль! Первое — парень хороший; второе дело — надёжная подпора старости был бы да в делах помощником. — И Ильинична, махнув рукой и скрывая слёзы, зашагала в свою сторону.

Цесаревна с участием посмотрела на свою старую няньку и покачала головой, вступая на крыльцо.

Между тем Толстой, возвратившись домой, послал

за своими приятелями-заговорщиками. Первым явился Григорий Григорьевич Скорняков-Писарев [70] . Это был человек во многих отношениях замечательный и, если угодно, с большими способностями, которые, однако, не могли умерить в нём необыкновенного оживления, внезапно сменявшегося апатией и беззаботностью. Самая наружность его была непривлекательна. Он отличался угловатыми движениями и дребезжащим голосишком. Вообще он был человек непоследовательный, порывистый и поверхностного образования.

70

Скорняков-Писарев Григорий Григорьевич (вторая пол. XVII в. — ум. после 1745 г.) — русский писатель. Обучался за границей. В России заведовал школами в Москве, Новгороде, Пскове, Ярославле и Вологде, был директором Морской академии. С 1718 года — обер-прокурор Сената. Участвовал в суде над царевичем Алексеем. С 1723 года был в немилости, а за участие в заговоре против Меншикова был лишён чинов, имения и сослан на поселение в Сибирь.

Только что прощённый при содействии и ходатайстве Меньшикова и ещё не вполне воротивший то, что ему лично принадлежало по праву, Скорняков-Писарев теперь уже оказывался врагом светлейшего, готовым соединиться с бывшею своею жертвою — Шафировым на пагубу покровителя. Таков был он и в частном быту. Сначала умолил Петра I сосватать ему девушку, которую любил, а когда свадьба состоялась, своим необузданным характером заставил её постричься в монахини. Когда же пострижение совершилось, стал томиться и мучиться, нигде не находя покоя и умоляя духовные власти снять с жены обет. Обещано было это ему неохотно, но он от одного обещания повеселел и сделался покорным орудием Толстого и Мусина-Пушкина. Их поддержкою он надеялся достигнуть желаемого.

— Что нового слышно? — крикнул Писарев, входа к Толстому, который в ожидании гостей слегка задремал.

— Много, и самого неприглядного, — ответил старик, потирая глаза.

— Затем и сзываешь, чтобы неприглядное порассказать?

— Да!

— А нельзя узнать попрежде? Чтобы подумать, какие меры принять.

— Почему не так? Можно… Слушай. Я готов и тебе одному всё пересказать.

Писарев, уже севший на ту же лавку, где сидел хозяин, молча придвинулся к нему.

— Я прямо от герцога Голштинского, — начал Толстой. — Все мы на него сглупа возымели было большие надежды. Говорили, что и умный-то он, и русских-то любит, а он — немец был, немцем и останется, а русским совсем не под стать. Первое дело: никогда не возьмёт в толк и наших порядков, и наших нужд… А другое дело, все его помышления клонятся к тому, как бы нашими руками жар загрести на свою сторону, да только немцам по вкусу, а уж никак не нам.

— И я то же предсказывал ещё спервоначалу… Видел и я, что эти приятели мягко стелют, только жёстко спать придётся; да ведь не слушали… Что же теперь эти благодетели начинают?

— Да начинать они только сбираются, а наше дело этому помешать, коли добра себе желаем.

— Вестимо так… Знать бы только, когда и где мне дать им отпор.

— Ты сам поймёшь, где и что делать. Вот кряду Пётр Павлыч валит, да ещё слышу два голоса, кажется… — молвил Толстой, начав прислушиваться. Слух у него был очень тонок.

Через несколько мгновений действительно ввалилась в комнату короткая, тучная фигура Шафирова и за ним граф Мусин-Пушкин, прихрамывающий по обыкновению от подагры. На лице его, ещё совсем свежем, только тронутом морщинами, светилась тонкая улыбка,

и левый глаз, подёргиваемый по временам судорогою, придавал этой улыбке что-то особенное. С первого взгляда можно было видеть, что Мусин-Пушкин в прекрасном настроении.

Зато Шафиров редко бывал так нахмурен и недоволен, как теперь, и всё что-то ворчал себе под нос.

За Шафировым же выступал холодный на вид, вечно бдительный и готовый недоверчиво отнестись ко всякого рода слухам, бравый генерал-полицеймейстер Дивиер. Теперь он, кажется, был уже предупреждён насчёт прямого повода приглашения Толстого и казался сильно сосредоточенным и более бледным, чем обыкновенно.

Поздоровавшись с хозяином, все сели вокруг стола; но Толстой обратился к своим гостям с предложением:

— Не лучше ли нам перейти в повалушку [71] ? Там, кажись, будет нам повольготнее и попивать, и речи вести?!

71

Повалушка (повалуха) — жилое помещение вроде горницы, обычно холодное.

— Как угодно, — ответил за всех Шафиров, и все последовали во внутреннюю часть дома через два перехода. Оказалась эта повалушка — светлицей в три окна в сад, совсем на другой половине дома. Может быть, приглашая сюда, престарелый дипломат припомнил свою беседу с Лакостой да лёгкость, с которою прокрался к нему на вышку Ушаков.

Здесь было совсем другое положение, и подойти врасплох не представлялось ни малейшей возможности.

В этой самой повалушке, на мягких полавочниках, расселись теперь гости графа Петра Андреевича. При входе сюда они были встречены по старому русскому обычаю — радушною хозяйкою с подносом в руках, уставленным чарками, среди которых красовалась увесистая братина [72] , наполненная токайским.

72

Братина — сосуд, в котором разносят питьё или пиво «на всю братию» и разливают по чашкам и стаканам.

Когда гости взяли чарки, хозяин произнёс с одушевлением:

— Выпьем, братцы, теперь за дружбу и единодушие! Чтобы не продавать своё родное, а по совести твёрдо держать слово и не сдаваться ни на льстивые речи, ни на посулы, ни на угрозы… да и не давать себя подкупить ни женской красой, ни житейской выгодой! Аминь! Поцелуемся!

Все казались проникнутыми горячим чувством и поцеловались. Затем Скорняков начал речь, показавшую, что он допускает для достижения цели два противоположных пути.

— Согласимся же, братцы, немцев — будь они голштинские или цесарские — брать в помощь осмотрительно: пусть выполняют, что нам нужно, коли хотят с нами заодно на наших ворогов… Пусть не мешают нам с ними расправиться, а тогда мы посмотрим, какую им дать работу.

— Зачем же тебе, Григорий, немцы-то могут потребоваться? — вдруг осадил его вопросом хозяин.

— Как же без них?! Только им воли не давать…

— Удружил… нечего сказать! — вставил Шафиров.

— Не надо нам немцев ни с волей, ни без воли! — ещё идя к собеседникам, крикнул князь Василий Владимирович Долгоруков, отвечая Скорнякову и приведя его в полную невозможность как-нибудь вывернуться.

— Спасибо, князь Василий, что недолго думал да хорошо сказал, — поощрительно, качнув головою и протягивая руку, отозвался Толстой… — Я ведь думаю, что и сам Гриша теперь смекает, что без немцев обойдётся?.. А у него это просто с языка сорвалось — от спешки…

— Конечно, можно и совсем… без немцев, коли вы не хотите… — вздумал поправиться Скорняков, — но…

— Никакого «но» тут нет, а одни мы, русские люди, норовим для себя подумать о добром порядке. А согласись, Гриша, кому же свой дом устраивать, как не хозяину? Ведь немцы гости у нас, — ещё раз возразил князь Василий Владимирович, и противник не нашёлся что сказать, а только развёл руками.

Поделиться с друзьями: