Белые и черные
Шрифт:
– Очень жаль… Впрочем, можно будет тебя и дома оставить, дав в кумпанью вот этого молодца. – Он указал на ефрейтора. – Скажи только, где твоя шпага?
– Да ты, Андрей, как я вижу, принимаешься шутки неладные шутить? Какой черт позволил тебе проделывать со мной издевки?! Забыл разве, что я генерал-адъютант и сам могу таких, как ты, генерал-майоров, отправлять под арест!
– Когда на то есть высочайшая воля… почему не так! Но, во-первых, я уже не просто генерал-майор, а генерал-адъютант, как и ты… во-вторых, выполняю августейшую волю и всемилостивейше возложенное на меня поручение взять генерал-адъютанта Павла Иванова сына Ягужинского и прочих.
Ушаков проворно развернул одну из бумаг, которые держал в руках, а затем подал другую и, разложив на столе, указал Ягужинскому на слова в строках.
Лицо Павла Ивановича внезапно получило мертвенный колер. Ноги подкосились, и он не сел, а опустился на кресло у стола, когда глаза упали прямо на слова, указанные перстом Ушакова.
– За что такая беда надо мной? – произнес потерявшийся Ягужинский шепотом отчаяния.
– Тебе ли об этом спрашивать меня после доноса, погубившего Монса! – отрезал язвительно Ушаков.
– Да я, как член суда, не один подписывал приговор Монсу и другие тоже.
– Сила не в приговоре, а в доносе.
– Я тут ни при чем!
– Так ли, полно!
– Совершенно так. Могу образ снять со стены.
– Полно, руки отсохнут. Говорят, Бог не допускает до явного посмеяния святыни.
– Какое же тут посмеяние, когда человек не имеет ничего от навета защититься, как икону взять.
– И начать с иконой лгать?! Ну, это, скажу я тебе, плохая защита перед тем, кому хорошо все подлинно известно, как мне, например.
– Андрей Иваныч, мой милый друг, неужели же имеешь ты на меня, несчастного, такое подозрение?
– Тут уж не подозрение, а прямое свидетельство людей, которых призывал к себе за этим генерал-прокурор, ныне гофмаршал.
– Да как они смели? Да разве можно оставить без наказания клевету?
– Клевету нельзя оставить ни на минуту без доказательства, и доказательства имеются налицо, да такого рода, что не может возникнуть ни малейшего сомнения в точности их. Не думай увертываться, не поможет. А ты лучше садись и пиши подлинное признание.
Как ни был не в себе Павел Иванович, но при последних словах подошел к Ушакову и сказал ему на ухо, указывая глазами на ефрейтора:
– Как ты неосторожен… Можно ли такие слова говорить при ком-нибудь?
Андрей Иванович улыбнулся самою коварною улыбкою, одновременно и поощрительною и бросающею в холод, и, также на ухо, прошептал Ягужинскому:
– Пиши только. Я его отошлю в переднюю, а то на крыльцо. А не захочешь ты сам писать, примусь я. И буду тебе нарочно громче задавать вопросы, чтобы и солдаты слышали. Да и ответы буду прочитывать громко.
При такой угрозе Павел Иванович вздрогнул и шепотом сказал:
– Хорошо, писать я буду, где допросные пункты?
– Если ты требуешь, чтоб я предложил тебе вопросы, твое признание не в признание. Я, по дружбе, не хотел быть следователем вины твоей, а только посредником в испрошении пощады, подавая признание кающегося. При этом только могу и уверить в раскаянии твоем и будущей неизменной преданности.
Воцарилось молчание. Ушаков взглядом велел ефрейтору уйти и затворить дверь, так что грозный гость остался вдвоем с хозяином. Ягужинский быстро забегал взад и вперед по комнате. Он чувствовал себя уничтоженным, и гибкая мысль его была окончательно сбита с толку немногими решительными словами разыскивателя. Дав своей жертве время совсем потерять энергию, Ушаков наконец повелительным взглядом показал Ягужинскому на стол и бумагу. Павел Иванович машинально
сел и, еще раз вычитав в глазах Андрея Ивановича выражение непреклонного требования, схватил торопливо перо и принялся строчить.Вместо хозяина стал прохаживаться гость. Долго писал Ягужинский, то останавливаясь и прочитывая написанное, то переправляя и опять принимаясь за дело. Рука его стала ходить медленнее, и за прежним смятением наступил страх, что Ушаков знает более и представит что-либо еще, чего оправдать его ум никак не может. Под впечатлением этой неотвязной мысли Павел Иванович заключил собственноручно писанные признания. Ушаков подошел к столу и стоя впился глазами в бумагу. На лице его не было ни кровинки, одни глаза горели и метали искры. Дочитав до конца, Андрей Иванович указал пальцем, где должна быть выведена подпись, и ею украсился оригинальный документ.
Но, выведя подпись, Павел Иванович устремил на Ушакова умоляющий взгляд и тихонько, словно про себя, промолвил:
– Лучше бы поправить… поглаже выразить… Как ты думаешь? Скажи, бога ради, как друг, искренно, если, как говоришь, пришел ты не предавать меня и хочешь поступить по-приятельски…
– Пиши другое, посмотрим… – А сам взял написанное и опустил в карман.
При этом маневре сыщика Ягужинский потерялся окончательно, и перо выпало из рук.
– Не бойся, пиши… – подбодрил струсившего совсем Ягужинского Ушаков. – Посмотрим, говорю, что выйдет лучше и для тебя выгоднее, то я и подам. На меня, я уже сказал раз, можешь положиться вполне.
– Н-ну… а как ты думаешь: в объяснение-то мое можно… вставить, ну, знаешь кого… и указать… то есть что я только… а они… понимаешь?
– Пиши все что хочешь, никого не жалей, если думаешь, что так будет выгоднее… А обо мне выбрось из головы, якобы я тебе был враг. Знаем мы все, да не возбуждали же дела без приказания: разыскать и разузнать впрямь…
Струсивший Ягужинский принял все за чистую монету. Утопающий хватается и за соломинку, потому Павел Иванович больше чем с охотою ухватился за позволение. Ушакова писать все не стесняясь. Мало того, дописав второе признание, в котором сильно запутывались Чернышевы, и, передав писанье Ушакову, Ягужинский надумал, что все же мало себя выгородил, и попросил позволенья еще написать. И третье написал.
Третье признание было, скорее, оправданием во взведенной на невинного Павла Ивановича клевете: якобы он принимал участие в кознях против императрицы. Он, напротив, будто бы слышал о кознях Чернышевых, Толстого и Матвеевых, а сам только старался их самих обратить на путь истины, чести и совести. Виновным себя находил Павел Иванович разве в том, что не рассказал о замыслах тех господ. Но если он и не сделал этого, то потому только, что не придавал значения их затеям и бредням. Прочитав все три признания, не только Ушаков, но и человек совсем неопытный должен был прийти к заключению, что Павлу Ивановичу ни в чем не следует верить.
– Ну, как ты находишь мое признание? – спросил автор сыщика, взявшего все три экземпляра и уже уходившего.
– Ты сам знаешь, что хорошо, – отшутился Ушаков, прибавив внушительно: – Смотри же, никого не принимай и сам не выходи, а люди мои могут в передней быть… до указа.
Распростившись прелюбезным образом с одним, Ушаков поспешил домой и, придя к запертому Лакосте, отдал ему следующий приказ:
– Смотри, я не бью тебя, как велено, потому что знаю, что ты, как умный человек, из боязни за свою шкуру предпочтешь верно мне служить и выполнять строго что накажу!