Белые одежды
Шрифт:
Сняв трубку, он сказал: «Слушаю», — и не получил ответа. Только чье-то волосатое дыхание вздымалось и опадало. «Он», — подумал Федор Иванович.
— Слушаю! — повторил он нетерпеливо.
— Ну и где ты пропадаешь? — раздался у его уха недовольный носоглоточный тенор. — Не найдешь тебя никак…
— Вот он я, Кассиан Дамианович!
— Да? Ей-богу? А может, это не ты?
— Нет, это я, Кассиан Дамианович.
— Ладно, верю. Ты видел, у тебя под носом всю картошку выкопали?..
— Если выкопали — значит, не у меня под носом. Я от вас получил четкое указание. «Не нужно там крутиться» — кто это мне приказал?
— Раньше ты так
— Раньше и вы мне верили и говорили «сынок».
— «Сынок»! Вон какой уже вырос. Кнуряка…
— Когда вы приедете к нам, Кассиан Дамианович?
— А ты соскучился по батьке?
— Дела же, дела! У нас же план. Что-то делаем.
— Не знаю теперь когда… Мне долго нельзя будет к вам. Всякий же голопупенко пальцем будет тыкать: вон, который вверх ногами в нужнике висел. А насчет дел — потому же я и звоню. Ты подготовь доклад на ученый совет. Расскажешь им, как идет работа, какие перспективы. На вопросы ответишь.
— Почему так вдруг? Мы же еще итоги летней работы не подбили…
— Это потом… Они встревожены там. Событиями… Хотят в порядок все привести. Я и сам встревожен.
— Почему Ходеряхина не вызывают слушать?
— Детские вопросы задаешь, Федя. Ходеряхин дурачок. А ты орешек. Я на что уж зубастый, а твоего зернышка еще не попробовал. Хотя чую, Федя, зернышко под твоей твердой скорлупкой имеется.
— Думаете, они сообща распилят скорлупку?
— Х-хых!.. Он еще острит! Не знаю. Сомневаюсь… Мы все не знаем, что с тобой делать, Федька. Не простая ты штучка. Если сказать дурачок — не похоже. Нет, тебя самого надо под микроскоп. А не этот их гриб. Экзо… Тьфу! Ну и наука…
Наступила долгая пауза. Там, в Москве, кто-то словно бы тер трубку домотканым сукном.
— Не показал же ты еще ничего такого, чтоб успокоилась душа. Вон и на собрании недавно выступал. Нехорошо выступал. Ну что, ну что ты там начал молоть про граб и лещину? Ты ж знаешь, что это такое. И знаешь, что я знаю. Но я не считаю, что я в этом деле сел в калошу. Принцип провозглашенный остается, а раз так, значит, и факт может иметь место. Соответствующий. А если там другое, так это конкретная случайность, ошибка природы частная… Можно пренебречь. Так зачем же ты про эту случайность раздуваешь? Зачем про лесника, а? Что молчишь? Ну, говори же! Завернись в тогу, гордое слово мне кинь. Только не молчи.
— Кассиан…
— Продал ты батьку, продал. Заигрываешь с молодежью. Подбрасываешь палочки в костер. Ох, устал я…
— Кассиан Дамианович!
— Думаешь, легко новое слово в науке говорить?
Я знаю, они неспроста полезли со своим грибом. Они нашли там его, Федька. Но поддаваться нельзя, раз уж ударили в набат. Пойми! Частная ошибка, а на ней же ж наука может погореть на полвека. Наука, она низом идет по дну. А на поверхности отвлекающая шелуха плавает, стружки. Через сто лет наука сделает новый шаг вперед… Скачок… И тогда скажут… Потомки, Федя, скажут: эти схоласты, которым все надо было обязательно руками тронуть, они из-за своей близорукости чуть не завалили дело. Гриб увидели в микроскоп, и он им все заслонил, все перспективы. А вооруженные марксизмом стойкие ученые не поддались и защитили науку, мужественно пожертвовав частностью.
— Я сам, когда с трибуны сошел, подумал, что неверный взял тон.
— Вот-вот… то-то и оно. Почему ж ты опаздывать стал с чутьем? Не-е, я еще не собираюсь тебя наказывать. Ох, и терпеливые пошли теперь старики… Но ты должен же как следует все понять и дай
же ж, наконец, твою работу, я ее напечатаю. Чтоб видно было: пишет Федька, которого мы раньше знали, не дурак, голова, наш человек. Пусть работа будет сырая — поправишь потом — но скажи ж со всей определенностью, как раньше говорил. С нами ты или против нас?— Напишу работу. Уже пишу, Кассиан Дамианович. Там все будет определенно.
— По-моему, я прав. А, сынок? Думаешь, мне хочется голову такую терять?
«Ишь ты, определенности захотел!» — подумал Федор Иванович.
— Насчет ученого совета — это ты, я знаю, мылом намажешься… Но ты имей в виду, Федя. Твоя фамилия у меня в календаре. На каждой странице…
Он замолчал, и опять в трубке стало слышно его вздымающееся и опадающее дыхание. Как доносящийся ночью морской прибой.
— Да! Не сказал тебе… У вас же опять кубло завелось! Большое кубло. Данные точные. И из преподавателей кто-то с ними. Ох, Федька, смотри, если и ты туда полез. Такой, как ты, может там быть только в атаманах. Не хочу, Федя, не хочу, чтоб тебя с ними застукали, в этой гоп-компании…
— Не застукают, Кассиан Дамианович. Но я чувствую, вы взяли по отношению ко мне жесткий курс.
— А что курс. Жесткий, мягкий… Я — твоя судьба. У судьбы не бывает ни жесткого, ни мягкого курса. Только один. Справедливый. Застукают, Федя, если ты там. Кончай лучше детские игры. Ты еще не пробовал на вкус, что это такое. Неприятный вкус, поверь. Лучше женись. И начинай интересоваться, чем нормальный человек твоего возраста начинает интересоваться. И батька все тебе даст.
Москва отключилась. Федор Иванович, постояв с трубкой в руке, опять взял молоток и вернулся к своему ящику.
Октябрь задал ему хлопот, месяц оказался нелегким. Поэтому, в последних числах, когда в сырых сумерках из-за институтских корпусов вышел как бы специально академик Посошков, Федор Иванович обрадовался. Он почувствовал — академик запланировал эту нечаянную встречу, в ней угадывался новый, серьезно задуманный, может быть, даже ответный шаг. Гроссмейстерский ход.
— Феденька, — сказал Светозар Алексеевич. — Как хорошо, что я тебя встретил. Приходи ко мне сегодня. Побеседуем. Есть основания для беседы. Попозже приходи, часов в десять. И заночуем у меня.
— Что-то задумали?
— Молчок! Не задумал, а получил веление. И захвати фото. Те, что к сообщению о «Контумаксе».
Вечером, спрятав во внутреннем кармане пальто конверт с фотографиями, которые в конце августа по его заказу самолично изготовил полковник Свешников — такие фотографии были отосланы и в журнал, — Федор Иванович отправился к Посошкову. И никто не смог бы увидеть, как он идет, потому что он, по новой своей привычке, шел, переходя из одной черной тени в другую. А десять вечера в октябре — это глухая ночь, ровно шелестящая слабым дождем.
Посошков впустил его в дом и лишь после этого зажег свет в прихожей. Раздеваясь, Федор Иванович молча подал Светозару Алексеевичу конверт с фотографиями, и оба прошли в ту большую комнату, где висел Петров-Водкин. Просмотрев фотографии, спросив «Те же, что отослал в журнал?» — и получив утвердительный ответ, академик сунул конверт в карман своего свободного домашнего пиджака из малинового сукна. На груди пиджака вились толстые шелковые шнуры, так называемые брандебуры.
— Не будем здесь задерживаться, пойдем туда, — и Посошков первым пошел в другую комнату, где их ожидал уже накрытый стол с женственной красавицей бутылкой коньяка.