Белые шары, черные шары... Жду и надеюсь
Шрифт:
— Господи! — сказала Фаина Григорьевна. — Слышал бы это Василий Игнатьевич! Осуждайте меня, как хотите, ругайте самыми последними словами, но чисто по-человечески это неблагородно, некрасиво…
Казалось, снова повторялся тот давний спор за чаепитием, когда первая трещина прошла через их лабораторию, казалось, даже слова звучали почти те же самые: «человечность», «интересы науки», «память» — только тогда Решетников был лишь наблюдателем и судьей, а теперь он сам оказался в самом эпицентре столкновения, и, странно, высокие слова, произносимые Фаиной Григорьевной, на этот раз вызывали у него раздражение.
«Есть слова, которыми нельзя пользоваться слишком часто, — неожиданно подумал он. — Даже из самых добрых побуждений».
В общем-то Фаина Григорьевна лишь повторяла то, о чем так недавно размышлял он наедине с самим
Впрочем, все это не было для него неожиданностью, он был готов к этому. В душе он рассчитывал на поддержку Лейбовича, и не ошибся, так же как был убежден, что Новожилов не преминет схватиться с Фаиной Григорьевной и таким образом тоже окажется на его стороне. Но вовсе не соотношение сил заботило его сейчас — так или иначе, а решение ему придется принимать самому, и это решение он уже принял, выбор сделал. И теперь он, словно нарочно, еще раз подвергал это свое решение и этот свой выбор испытанию. Скорее, чем в словах, которые произносились сейчас и которые еще будут произнесены потом, на лабораторном семинаре, скорее в тоне, в выражении лиц, иначе говоря, в общей атмосфере, старался он уловить, почувствовать — таким ли разрушительным, как это представлялось Фаине Григорьевне, окажется для лаборатории, для их товарищества, тот шаг, который намеревался он предпринять…
Впрочем, что Фаина Григорьевна! Воспламенится, порасстраивается да и вернется к своим электродам.
Уж если перед кем и чувствовал сейчас Решетников неловкость и даже вину, так это перед Алексеем Павловичем. Как будто причинил человеку боль, а тот из деликатности, из скромности молчит, делает вид, что ничего не произошло. Терпит.
Или что-то иное таилось за молчанием Алексея Павловича? От последнего короткого разговора с ним у Решетникова осталось чувство какой-то неопределенности, — может быть, специально не торопился высказывать Алексей Павлович прямо своего мнения, может быть, рассчитывал укрыться за решением лабораторного семинара?..
Собственно, как следует поступить ему, как должен поступить на его месте любой добросовестный научный работник, Решетников знал с самого начала, как знал и то, что именно так он и поступит, но между этим «следует» и ощущением собственной моральной правоты, внутреннего права на подобный поступок он не чувствовал полного совпадения — еще не мог он преодолеть тревожного беспокойства и, пожалуй, именно здесь, сегодня, в квартирке Фаины Григорьевны, надеялся, как в прежние времена, обрести уверенность и твердость. Эта мысль о непременной необходимости гармонии между внутренним сознанием долга и моральным правом, о том, что, пожалуй, именно эта гармония и является источником душевного спокойствия, душевного здоровья, показалась ему необычайно важной, — вернее, за этой мыслью крылось нечто существенное, что надо было еще уловить, додумать, понять, но в этот момент опять раздался прерывающийся от волнения голос Фаины Григорьевны.
— У меня такое чувство, — говорила Фаина Григорьевна, — словно мы своими руками намерены разрушить то, что создавали с таким трудом, столько лет!.. Алексей Павлович, вы-то почему ничего не скажете?
Она так взывала к Алексею Павловичу, будто ему ничего не стоило выступить в роли третейского судьи и разом разрешить все противоречия, споры и разногласия. Не понимала она, что ли, что именно Алексей Павлович находился сейчас в наиболее двусмысленном и нелегком положении? Хотя бок о бок с Василием Игнатьевичем Левандовским он работал немало лет, хотя десятка два, не меньше, статей были подписаны двумя их фамилиями, все же как раз те эксперименты, о которых теперь шла речь и которые опровергал Решетников, принесли Алексею Павловичу в свое время наибольшую известность. Пожалуй, даже именно этим работам был он обязан тем, что после смерти Василия Игнатьевича стал заведующим лабораторией. Уж если даже принять чью-то сторону в споре, который никоим образом не касался его лично, для Алексея Павловича всегда было непросто, то Решетников мог себе представить, как сложно и нелегко — при его-то характере — разрубить этот узел, где сейчас так тесно переплелись и его
личные интересы, и авторитет руководителя, и опасение оказаться недостаточно принципиальным, и стремление остаться верным памяти Левандовского, и угроза поставить под удар всю лабораторию, ее престиж, и нежелание — точнее невозможность — поступиться хоть в малом научной истиной… При этом лицо Алексея Павловича сохраняло выражение спокойствия, даже некоторой вялости, безучастия — словно он забыл или вовсе не думал о том, что так или иначе, а именно ему придется произнести решающее слово. Впрочем, он вполне мог не говорить ни да, ни нет, он мог сказать: «Не торопитесь, Дмитрий Павлович, видите, в лаборатории нет еще единого мнения, и все высказанные соображения нельзя сбрасывать со счета, одним словом, поработайте еще полгодика, годик, а там посмотрим… Не спешите…» Может быть, при создавшейся ситуации это и было бы самым простым и самым правильным решением?..Но странно, Решетников, который еще две-три недели назад допускал возможность подобного решения и даже подумывал, не будет ли оно наилучшим, теперь не собирался мириться с ним. В душе Решетников уже ругал Алексея Павловича за мягкость, за нерешительность, за примиренчество, ему казалось, скажи сейчас Алексей Павлович четко и определенно: «Нет», — и ему, Решетникову, будет куда легче отстаивать свои взгляды.
Когда Фаина Григорьевна обратилась к Алексею Павловичу, тот шевельнулся в кресле и, не глядя на нее, сказал своим негромким, невыразительным голосом:
— Фаина Григорьевна, вы думаете, что выводы Дмитрия Павловича недостаточно обоснованы?
— Нет, Алексей Павлович, я этого не думаю, но…
Алексей Павлович с терпеливой вежливостью ждал, когда она закончит фразу, однако Фаина Григорьевна предпочла остановиться на этом «но».
— А вы, Петр Леонидович, тоже так не думаете?
— Мне трудно судить, — сказал Мелентьев, — но я достаточно знаю Дмитрия Павловича как крайне добросовестного экспериментатора, поэтому, разумеется, у меня нет никаких оснований сомневаться в результатах проведенных им опытов, просто мне казалось… память Василия Игнатьевича… интересы лаборатории… было бы непростительно…
— Наука не всегда считается с нашими желаниями, — сказал Алексей Павлович и, словно застеснявшись торжественной афористичности этой фразы, поторопился добавить: — Эти слова любил повторять Василий Игнатьевич. Фаина Григорьевна, вы конечно же правы, когда беспокоитесь и о судьбе лаборатории, и о памяти Василия Игнатьевича, и мы, конечно, постараемся сделать все, что в наших силах… И вы, Петр Леонидович, можете не сомневаться… Во всяком случае, я лично…
Он замолчал, сбившись, вдруг ощутив, наверно, что уходит от того главного, что хотел сказать.
— Да, наука не всегда считается с нашими желаниями. Работа Дмитрием Павловичем выполнена, работа заслуживает публикации, обсуждения — о чем же тут еще толковать?..
И опять деловая обыденность его тона поразила Решетникова — а он-то уже чуть не в герои себя собрался произвести, уже натягивал на себя рыцарские доспехи, чтобы биться за правду. Всегда казалось ему, да и не только ему, что Алексей Павлович, с его интеллигентской слабохарактерностью, деликатностью и щепетильностью, весь как на ладони — не стоит особого труда предсказать заранее, как поступит он в той или иной ситуации, а вот теперь первый раз вдруг подумал Решетников: так ли уж прост на самом деле этот человек?.. Да откуда же в нем это умение подняться над собственным честолюбием, не поддаться обиде и сделать это так просто, так незаметно, так достойно? «Запомните, Дмитрий Павлович, в науке нельзя быть нетерпимым», — сказал Решетникову Левандовский в тот последний вечер, когда они шли с вокзала. И может быть, то, что казалось им всем в характере Алексея Павловича забавной слабостью, мягкостью, излишней уступчивостью, на самом деле было мудрым стремлением понять и оценить сделанное не тобой, а другим?..
ГЛАВА 17
Каждый день по нескольку раз Решетников заглядывал в изотопную — нет ли Риты. Прошла уже неделя после короткого, резкого разговора между ними, а он больше ни разу не видел ее. Рита не появлялась у них в лаборатории — видно, работала в своем институте. И Решетников не стал звонить ей. Она сама сказала тогда ночью: «Мне надо побыть одной. Подумать». Что ж, пусть думает. Он не станет мешать, не станет навязываться. Он давал себе слово не бегать в изотопную и все-таки не выдерживал.