Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Они усаживаются по краям стола, два чужих человека. Цесарка перестояла, сухая плоть с трудом накалывается на вилку. Остин ест, не поднимая глаз от тарелки. Он делает невероятное усилие над собой и тоже спрашивает:

– А ты?

– Я весь день провела с Эмили.

Она указывает рукой на стопку стихов на посудном шкафу Остин вздрагивает. Он встает, берет кусок надорванного конверта, читает несколько строк, смотрит на Сьюзен, будто только сейчас заметил ее присутствие.

– Не знал, что она столько написала, – произносит он глухим голосом.

– Лавиния решила их опубликовать, – сообщает Сьюзен.

Его брови ползут вверх, он кладет вилку, которую до сих пор держал в руке.

– Что?

– Ну да, и это не

будет вразрез с волей Эмили, ведь она просила уничтожить письма, а про стихи ничего не говорила.

Ее воля. Когда-то Остин мог читать ее мысли, словно в открытой книге. Она даже не соизволила сообщить ему о существовании этих стихов.

– Почему ты мне об этом говоришь? Лавинии нужно мое одобрение?

– Да в общем, нет.

– Тогда что?

– Она попросила меня помочь подготовить издание.

Сьюзен ожидает возражений, вопросов, даже насмешек, но он просто спрашивает, весьма удивленный:

– Правда? Почему тебя?

Это сказано спокойно и беззлобно, без всякой задней мысли, в его вопросе лишь искреннее непонимание. И это непонимание – неужели кто-то выбрал ее, ее, для выполнения столь важной задачи, это неверие в ее силы, в то, что кто-то мог оказать ей доверие, – ранит ее сердце так сильно, что она даже представить не могла такой боли.

* * *

В записке, которую подруга адресовала ей лет сорок назад, Сьюзен прочитала:

We are the only poets, and everyone else is prose [4] .

Что она сделала со стихотворением своей жизни?

Остин берет пальцы возлюбленной в свою большую руку: кукольная ладошка в медвежьей лапе. Оба еще дрожат, две струны продолжают вибрировать уже после того, как смолкла последняя нота, – так говорит она, а он взволнован: она остается пианисткой даже сейчас, в самозабвении и забытьи.

4

Мы одни – поэты, все остальные – проза (англ.).

– Любовь моя, – говорит он, – как бы мне хотелось стать двадцатилетним, чтобы жениться на тебе.

Мейбел смеется звонким хрустальным смехом.

– Но у меня есть муж. – Задорный тон сводит его с ума. Она высвобождает руку и касается обручального кольца на безымянном пальце Остина. Оно здесь так давно, что палец стал тоньше между первой и второй фалангой, словно дерево, чей ствол стискивает железный обруч, но которое все растет и растет вопреки препятствию.

Она продолжает:

– А у тебя есть жена.

Остин вздыхает. Сьюзен и вправду его жена? Эта женщина, что сидит – все реже и реже – за одним с ним столом вечерами, имеет так мало общего с девушкой, с которой он сочетался браком тридцать лет назад. Неужели она та же? Или в один прекрасный день человека заменяет его ухудшенный двойник?

Он пытается сдвинуть сжимающее его палец кольцо, но мешает сустав. Какое-то мгновение Мейбел смотрит на то, как он старается, потом осторожно берет его палец в рот, смачивает слюной, драгоценный металл скользит по еще более драгоценной коже. Она протягивает ему кольцо, и он примеряет его по очереди на каждый из ее тоненьких пальцев. Слишком велико. В конце концов он надевает его на большой палец.

– Ты, возможно, мне и не супруга, но ты моя жена.

Она не отвечает, сомневаясь, что вообще хочет принадлежать кому бы то ни было, но ей до головокружения льстит то, что происходит сейчас, в этот момент, и этот символ у нее на пальце. Это кольцо она станет носить с гордостью, хотя все в Амхерсте узнают его, ведь в течение многих лет они видели его на руке ее любовника. Она и будет носить это кольцо, чтобы каждый его узнавал.

Лишь

посреди ночи, когда Мейбел, лежа в постели с мужем, мучительно пытается уснуть, она задает себе вопрос: а что, если это кольцо у нее на руке, то самое кольцо, которым Остин когда-то обменялся с другой женщиной, означает скорее загадочную и чудовищную печать, какой она скрепила свой союз со Сьюзен.

* * *

Мейбел никогда ничего не выбрасывает. Словно стремясь задокументировать собственное существование, она аккуратно хранит, сортирует и разбирает использованные театральные билеты, приглашения, полученные ею письма и черновики собственных писем, посланных кому-то, даже ленточки, которыми были обвязаны подаренные ей букеты. Она трудится с упорством безумного архивариуса над книгой своей жизни, произведением, которое не хочется завершать.

Особенно тщательно хранит она письма многочисленных воздыхателей, которые складывает в розовую картонную коробочку, перевязанную шелковой лентой. Раз в несколько месяцев достает их оттуда, перебирает и перечитывает. Они лежат там подобно геологическим наслоениям, своего рода свидетельские показания тех, кто на протяжении многих лет отдавали дань ее красоте, уму, обаянию. Иногда она их перечитывает, и тогда у нее наконец возникает ощущение, что она героиня романа, то есть в самом деле существует.

В этой коллекции, которую она собирает с детства, есть несколько писем, имеющих в ее глазах особую ценность. Если спасти можно было бы только несколько, она сохранила бы именно эти, короткие, сбивчивые, написанные торопливыми каракулями Эмили Дикинсон, в которых она благодарила Мейбел за игру на рояле в гостиной. Развернув их, она на мгновение чувствует, будто возносится к небесным высям, где, вероятно, ее ждет Эмили.

Возможно, одна из этих записок ей чуть менее дорога, нежели остальные, в ней говорится о Милисенте; Эмили видела ее мельком один-единственный раз и описала так: странная девочка с бездонными глазами, которые с каждым днем все пронзительней. Между поэтессой и ребенком, который никогда ее не видел, эти слова установили некое таинственное родство, и Мейбел всегда будет чувствовать себя непричастной к этой общности.

Посреди ночи, посреди сновидения Милисента вдруг просыпается. Ей снилась какая-то незнакомая дама, высокая, вся в белом, а рядом мальчик ее возраста – возможно, лет восьми, белокурый, с улыбкой на губах, – он молча сидел на облаке, от которого они оба отрывали кусочки и лепили из них фигурки. Милисента тоже, когда кухарка замешивает тесто, любит лепить из него маленьких зверушек. Закончив очередное творение – собачку корабль, кита, – женщина и ребенок клали фигурку на раскрытую ладонь, дули на нее и отпускали в небо. Они не разговаривали друг с другом, но Милисента чувствовала, что между ними царит такое глубокое согласие, что во сне глаза ее наполнились слезами.

Она отбрасывает одеяло, встает и подходит к окну Который сейчас час, она не знает, но луна, почти полная, уже висит высоко в небе и льет с высоты молочный свет. Отец много раз объяснял ей, что луна не испускает света, а лишь отражает солнечный посреди тьмы. Милисента категорически отказывается в это верить. Она не доверяет зеркалам.

Снизу доносятся голоса родителей, они ссорятся. Она различает имена: Сьюзен, Остин. Отец кажется грустным, мать раздраженной. Иногда наоборот, иногда и то и другое одновременно. Она отходит от окна, на цыпочках крадется по комнате и толкает дверь, бесшумно спускается по лестнице и выходит из дома, вступая в сумрак сада. Близкий Хомстед вырисовывается на полотне ночи, как силуэт театра теней. Куда бы она ни пошла, ей кажется, будто этот дом всегда остается в поле зрения, так глаза некоторых персонажей на картинах следят за вами, когда вы перемещаетесь по комнате. Этот дом всегда будет на нее смотреть.

Поделиться с друзьями: