Белый флаг над Кефаллинией
Шрифт:
— Я знал итальянцы, — продолжал он. И немного помолчав, добавил: — Итальянцы хорошие. Немцы плохие.
Он ушел, чтобы приготовить мне кофе, и вскоре вернулся с желтым жестяным подносиком, на котором стояла крохотная чашечка турецкого кофе и запотевший стакан с водой. Он поставил поднос на столик. Видя, что он не перестает улыбаться и внимательно разглядывает меня, я подумал: «Уж не находит ли он во мне сходство с кем-нибудь, кого он знал в прежние времена? А что если спросить? Вдруг припомнит?»
Мы снова заговорили — о землетрясении, об острове. Нет, конечно, не все жители погибли. Жертвы были, но
— Только служащие из Патраса, — повторил официант, поморщившись. Он вынул из-за уха сигарету, закурил. От огонька зажженной спички засветились и глаза.
— А Паскуале Лачерба? — спросил я. — Фотограф Паскуале Лачерба жив?
Официант ответил, не задумываясь:
— Жив и он. — И добавил, явно желая сделать мне приятное: — Паскуале Лачерба мой друг.
— А Катерина Париотис?
Человек наморщил лоб.
— Учительница Катерина Париотис, — уточнил я. Он не мог припомнить: она не посещала его кафе.
— И она, должно быть, уцелела, — заверил он.
Мне нетерпелось спросить, знал ли он среди прочих итальянцев капитана Альдо Пульизи, хотелось описать его внешность — дескать, похож на меня, только повыше ростом, — но я не стал приставать с расспросами к незнакомому человеку. Проще было обратиться к Паскуале Лачербе: я столько о нем думал, что он стал для меня кем-то вроде родственника.
Выпив турецкий кофе, отхлебнув глоток ледяной воды, я встал.
— Салют! — Официант на прощанье протянул руку.
Я попросил его объяснить мне, где находится улица принца Константина, и зашагал вдоль длинного ряда низких лавчонок, тянущихся до самого холма.
3
Офицеры и девицы с Виллы за малый рост звали его Николино, Николашкой. Но этот маленький смешной человек с испуганными глазами был не так прост, как могло показаться с первого взгляда. Как только они садились за столики его кафе, он тотчас являлся, всегда готовый оказать любую услугу, с видом сообщника, искушенного решительно во всем.
— Мадам? — обращался он к девицам в ожидании заказа. Затем оборачивался к офицерам: — Месье?
Адриана считала, что он величает их «мадам» в насмешку. Одна только синьора Нина принимала его обращение всерьез. Ей Николино нравился: пусть только для виду, но он соблюдал этикет, знал, как вести себя с дамами.
— Это очень воспитанный грек, — говорила она.
Когда девицы, выпив рюмку узо, принимались хохотать или когда смеялись офицеры, Николино, чтобы угодить, неизменно вторил им. Он их боялся: ведь они — победители.
— Ну и пройдоха же ты, — говорила Триестинка, хлопая его по плечу.
Он подтверждал:
— Да, мадам.
Тогда она выкрикивала:
— Да здравствует дуче!
Николино вытягивался в струнку, взгляд его становился вдруг серьезным и устремлялся куда-то вверх, к крышам окрестных домов.
— Да здравствует, — отзывался он. Триестинка продолжала:
— Довольно прикидываться. Если бы ты мог, ты бы утопил в ложке воды и итальянских офицеров, и нас вместе с ними, сознайся!
Перепуганный Николино, склонившись, принимался
старательно вытирать грязным полотенцем стол и переставлять с места на место рюмки.— Мадам, — говорил он вполголоса, — я фашист. Все итальянские офицеры меня знают. Я их друг.
— Вот продувная бестия, — шипела сквозь зубы Триестинка.
Глава третья
1
Паскуале Лачерба сидел около прилавка, вытянув ноги: палка висела на спинке стула; под носом он держал раскрытую газету. Когда я вошел, он поднял голову и молча уставился на меня поверх очков своими черными, как угли, глазами, какие бывают только у южан.
Мы смотрели друг на друга, не говоря ни слова; я как-то растерялся при виде этого бледного костлявого лица, этих вытянутых на полу негнущихся, как палки, ног.
Комната, в которой находилось фотоателье, походила на колодец, и Паскуале Лачерба сидел в глубине его, прислонившись спиной к фанерной перегородке; его вытянутые ноги доставали до противоположной стены, загораживая проход. Я окинул беглым взглядом высокие стены комнаты-колодца: они были увешаны открытками с видами Кефаллинии, фотографиями, изображавшими пейзажи, дома, долины, горы, пляжи; но больше всего здесь было раскрашенных ликов седобородых святых с широко раскрытыми нездешними глазами, в которых застыло удивление; святые были вставлены в жестяные рамки-часовенки или нарисованы на деревянных дощечках в виде иконок.
— Паскуале Лачерба? — спросил я вполголоса. Паскуале Лачерба с трудом встал — длинные ноги плохо слушались, — положил газету на прилавок, снял со спинки стула палку и оперся на нее. Он посмотрел на меня пристально, через очки, и мне снова показалось, что он — так же, как и официант в кафе, — старался уловить в моем лице что-то знакомое. Желая помочь ему вспомнить, я не нашел ничего умнее, чем сказать:
— Я сын капитана Пульизи, Альдо Пульизи из 33 артиллерийского полка.
Лицо Паскуале Лачербы еще больше заострилось, кожа на выступающих скулах еще больше натянулась и пожелтела, в глазах-углях появился красноватый отблеск.
— Итальянец, — произнес он.
Он протянул мне руку, я ее пожал — она была сухая, как деревяшка, — и указал мне на свободный стул, ветхий соломенный стул, стоявший у фанерной стены.
— Садитесь, — сказал он. — Как вы доехали?
Я уселся под иконами и пейзажами. Православные святые смотрели на меня сверху, сбоку, сзади. В ателье приятно пахло кожей.
Перехватив мой взгляд, Паскуале Лачерба спросил:
— Нравятся они вам?
— Как их зовут? — спросил я, чтобы сказать что-нибудь.
Тыкая палкой в стены, Паскуале Лачерба стал называть святых по имени: Агиос Николаос, Агиос Спиридионе, Агиос Герасимосс и так далее. При каждом движении руки полы распахнутого пиджака разлетались в стороны; высокая фигура, темневшая на светлом фоне застекленной двери, простерлась надо мной, подобно огромной птице, безуспешно пытающейся взлететь.
— Это не я их рисовал, — разъяснил он, опуская палку. Я — фотограф. Мне их посылает приятель — итальянец из Афин, а я продаю туристам.
Он выхватил из-за прилавка второй стул и уселся напротив меня, сложив руки на набалдашнике палки.