Белый город
Шрифт:
— Да будет так, — с большой приязнью отозвался Анри, человек чувствительный и любивший красивые сцены и высокие слова. — А теперь, будущий крестоносец (неожиданный каламбур рассмешил его, так что он вновь рассмеялся, коротко и негромко), — а теперь, пожалуй, дай мне пройти! Я хочу умыться и, наконец, позавтракать, но меня, кажется, взяли в плен в собственном замке!..
Ален легко поднялся, пропуская господина; глаза его сияли. Но первый укол здравого смысла уже ощутился где-то в глубине души, и мальчик осмелился спросить уходящему вслед:
— Мессир Анри… простите, а вы не знаете, где сейчас отец Бернар?.. Он… в Клерво?..
— О! Знал бы — тебя бы не посылал, — резонно отвечал графский сын, разворачиваясь на лестнице. — Говорят, он повсюду ездит,
Потом случилось то, чему лучше бы не случаться. Ален пошел домой и там поговорил со своей мамой.
Жили они не в главной башне замка, конечно же, а в одном из помещений на замковом дворе. Если б матушка была одна, ей, может, и выделили бы покойчик рядом со спальней ее госпожи, но троим там места не нашлось. Однако жилье им досталось хорошее, не возле кухонь каких-нибудь, а окнами во внутренний садик, который был изумительно красив. Ален любил помогать садовнику и иногда даже сам напрашивался это делать, а уж Этьенета оттуда просто нельзя было вытащить. Он все время где-нибудь там околачивался, то возил, старательно толкая перед собой, какие-то тачки, то подвязывал тяжелые лозы, то поливал цветы (прекрасные розы, нежная жимолость, лилии — да чего там только не было! Садик был пристрастием пожилой графини, и садовники как могли угождали ее вкусам.) С одним из них, молодым придурковатым парнем по имени Гастон, Этьенет очень подружился — и это был его единственный старший друг, исключая брата. Мальчугана даже называли иногда «Этот садовников мальчишка» — настолько часто их видели вместе. «Дурачка к дурачку тянет», — огорченно говаривала матушка, когда заставала Этьенчика хохочущим о чем-нибудь с этим здоровым детиной, сохранившим притом младенческий разум. Гастон хоть был и дурак, да не во всем — в своем деле он понимал больше, чем иные умники, и для своих десяти лет Этьен обладал изрядным грузом профессиональных знаний, обретенных с помощью «большого друга».
Ален нашел братика в саду, правда, в одиночестве. Он был занят полезным делом — заливал водой кротовую норку. Ален окликнул его, тот встрепенулся и радостно пошел навстречу, улыбаясь своей тихой улыбкой — не разжимая губ. Он так всегда улыбался, в отличие от Алена, который всегда хохотал, сверкая зубами.
— Этьенет, — сказал старший брат торжественно, кладя ему руки на плечи, — у меня для вас с мамой новость. Я еду в Святую Землю, в поход.
Этьен просиял. Он именно просиял, а не просто улыбнулся в ответ на братское сообщение. Солнце золотило его русые, волнистые, как у мамы, волосы, вообще в этот день было очень много солнца, и садик в майском золоте выглядел как уголок рая.
— Да? Правда? Уже сейчас?
— Ну, не совсем, — признался Ален, морща нос. — Сначала я еду за крестом к святому аббату Клервоскому, Бернару. Не для себя, конечно — для мессира Анри. А вот потом, когда вернусь — еду вместе с войском.
— Очень хорошо, — просто сказал братик, продолжая сиять. Вот за такие улыбки этого молчуна и впрямь можно было счесть маленьким святым. — Ален… А привези мне тогда немножко святой земли. Из Иерусалима. Ладно?
— Ладно, непременно, — обещал старший брат и взъерошил ему и без того всклокоченные волосы. — А ты тут что будешь делать… без меня? Грустить не вздумаешь?
— Нет, — будто удивленный, как такая глупость вообще могла прийти в голову, отвечал Этьен. Серые, честные его глаза смотрели прямо, слегка щурясь на свету. — Я не буду грустить. Я буду молиться.
И вновь, как часто бывало в такие моменты пронзительного общения с братом, сердце Алена
болезненно сжалось. Будто он уже видел что-то похожее во сне, и там оно было печальным, но не вспомнить, не вспомнить…— Ну и молодец, парень, — нарочито грубовато, чтобы унять беспричинную сердечную боль, сказал он, хлопая мальчишку по спине. По худющей спине, которую братик слегка выгнул под его рукой, как тощий, отзывчивый на ласку котенок. — Пойду я тогда к маме, скажу ей. Она где? Дома?
— Да, госпожа ее отпустила, — кивнул Этьен, — она вышивает. Только… Ален…
— А?
— Не уезжай в поход… не попрощавшись, ладно?
— Да ни за что! Ну, ладно же, иди, копай свою ямку или что ты там делал… Я потом тебя найду, — и мальчик зашагал к дому, купаясь в солнечных лучах и в горячем ожидании радости. Ему в самом деле стало хорошо и спокойно.
…С матушкой все получилось не просто плохо — ужасно. Сначала она так опешила, что даже уронила вышивание. Потом начала кричать.
Ален со времени смерти отца не слышал, как она кричит; и то раньше она кричала просто в пространство, а теперь это было направлено непосредственно на него. Она обзывала его болваном и сопляком, возжаждавшим подвигов; обругала заодно мессира Анри, который дурит ребенку голову, а под конец подробно обрисовала сыну судьбу, которая ждет его и ему подобных в военном походе.
— Убьют тебя первой же шальной стрелой и закопают под кустом, как собаку, — пророчила она, — голодного, вшивого, никому не нужного оборвыша… Рыцарем себя возомнил? Вспомни, кто ты есть, и где твое место, и какое место таким, как ты, в военных походах отводится… Скот на бойне — вот кто такие простолюдины в походах, понял ты или нет, отвечай! Господи, хуже Этьена дурак на мою голову!..
Все попытки сына вставить словечко и привести пару-тройку неубедительных доводов, что Христос Своих пилигримов охранит, и кроме того, он, Ален, там будет очень даже нужен лично мессиру Анри — все попытки сына превратить эту беседу в диалог шли только во вред.
— Или еще хуже — станешь рабом у какого-нибудь сарацина безбожного, будешь его десяти женам ноги мыть… А кроме того, на кого ты меня оставляешь? На Этьенчика?! Как же я жить-то буду, если тебе глупую голову в походе отшибут — об этом ты не подумал, бессовестный!
Вот это было уже хуже. Если от призывов к благоразумию Ален мог отмахнуться не глядя, то с сыновним долгом дело обстояло куда серьезнее. А когда матушка начала плакать, то день и вовсе померк за окном, а райский садик превратился в некий черненький круг ада. Рыдая, матушка назвала его своей единственной — после отца — опорой в жизни и единственной радостью, и сообщила ему, что покуда жива, никуда она его не отпустит. Особенно на погибель.
Ален и сам с трудом сдерживал слезы. Все его мечты рушились прямо на глазах. Но тут с ним случилась вещь, которая исходила из самой основы его характера, позже она проявлялась и в иные моменты жизни, и он знал ее и не любил, как закадычного врага. Ален уперся.
Увы ему, увы! Теперь, даже если бы сам Евгений Третий, Папа Римский, прислал бы в Шампань легата к Алену Талье, запрещая ему ехать в Святую Землю — и тогда непонятно, чем бы это кончилось. Возможно, верх бы взяло католическое послушание. Возможно — но не очевидно. Дело в том, что среди многих счастливых черт Аленского характера была одна крайне неудачная: он ненавидел, когда у него стояли на пути.
Он сказал, что должен идти и уйдет, что бы ни случилось. Матушка сказала, что если так, то нет ему на то от нее разрешения и благословения. (Ей в этот день открылась жутковатая истина — что сын вместе с ней не потому, что он ее сын, а потому, что доселе ему это не мешало. И еще — что силой она его не удержит. Потому что она — слабая женщина, а он, как это ни дико, более не дитя. Он — юноша. По сути своей то же самое, что мужчина. А мужчин Адель боялась всегда. Им она могла отвечать только «да, мессир», и именно потому все так у нее получилось с графом Тибо. А тут еще сын…)