Бенкендорф. Сиятельный жандарм
Шрифт:
— Конечно, это не юридическая постановка вопроса, а простая попытка надавить на высшие инстанции в угоду неистовству черни, — сказал Волконский. — И ничего больше!
Шаховской с ними не согласился: война в России требует жестокости. Если доказано, что изменник, — пожалуйте в каземат!
Первый департамент палаты уголовного суда утвердил приговор. Девятнадцатого августа Сенат определил наказать Верещагина двадцатью пятью ударами кнута и, заклепав в кандалы, сослать на каторгу. Битье кнутом Ростопчин прибавил от себя, хотя Сенат признал, что прокламации не нанесли ни малейшего вреда, — одна ветреность мыслей и желание похвастаться новостью. Однако Ростопчин по неизвестной причине жаждал гибели неосторожного юноши. Падение Верещагина воображалось
Бенкендорф относился с известным недоверием ко всем фортелям московского главнокомандующего, результаты деятельности которого ему довелось отчасти расхлебывать.
— Вы только подумайте, во что он пытался втянуть государя! — возмущался Бенкендорф. — Он просил издать указ о казни Верещагина через повешение и, чтобы утишить совесть монарха, пообещал, что никакой казни не будет, несчастного он заклеймит у виселицы и затем под конвоем отправит в Сибирь. Каково?!
Ростопчин действительно писал царю: «Я постараюсь придать торжественный вид этому зрелищу, и до последней минуты никто не будет знать, что преступник будет помилован».
— Да ведь это пытка! — презрительно бросил Волконский. — Пытка, и ничего больше!
Шаховской, ощущавший себя русским не менее Ростопчина, отреагировал в соответствии с профессиональными склонностями:
— Какой гнусный театр! Какая подлая комедия! В этом есть что-то не русское, а неизбывно золотоордынское. А вдруг он и в самом деле потомок Темучина?!
— Слышал бы его сиятельство, — рассмеялся Бенкендорф. — У графа, кроме московского имени, все остальное нерусское и вдобавок жена по департаменту иностранных исповеданий.
— Вот ты рассказывал на днях о высылке иноземцев из Москвы и упомянул некоего Турнэ?
— Да.
— А тебе известно, кто он? — спросил Шаховской.
— Да нет. Француз какой-нибудь.
— Ну, во-первых, он не француз, а бельгиец. И позже я, как опытный гурман, вспомнил, что Турнэ держал в Москве популярный ресторан. Ростопчин пригласил его к себе в повара за крупный гонорарий.
Бенкендорф и Волконский изумились.
— Взял он его перед уходом из Москвы в плети и сослал в Сибирь едва ли не за то, что Турнэ якобы злорадствовал по поводу бедствий, обрушившихся на Россию.
— Да, прав государь, посчитав после таких художеств, что Ростопчин не на своем месте, — сказал Волконский.
— Однако кое-кто думает, что Ростопчин поступал вовсе не глупо или, скажем так, не всегда глупо, — возразил Шаховской, нетвердый в собственных мнениях.
— История рассудит. А пока надо утишить взбаламученное море и избавить Москву от эпидемий. Кругом разбросаны десятки тысяч трупов людских и лошадиных, — поделился тяжелыми заботами Бенкендорф.
И среди всякой падали и нечистот в какой-то канаве догнивало тело умерщвленного юноши, павшего жертвой себялюбия и воинствующего национализма, ничего общего не имеющего с истинным русским патриотизмом.
В первых числах сентября Москву затопили подонки общества. Уголовные преступники и колодники вырвались на свободу, а частью были выпущены из острога по чьему-то приказу. Власть в столице испарялась по мере приближения Наполеона. Квартальные смылись прежде начальства. Начальство ощутило себя одиноким и тоже навострило лыжи. Все взоры были обращены к Ростопчину. Эвакуацию он проводил тайно, вывозил продовольствие, пожарный инвентарь, под покровом темноты отъезжали крытые повозки с государственными ценностями и архивами. Меньше прочего его беспокоили живые
люди.Поразительное качество русского начальства на протяжении веков!
— Люди ноги имеют — сами уйдут, когда надо, — говорил Ростопчин Обрезкову. — Главное, чтобы не вспыхнула паника. Паника начнется — Бонапартишка нас голыми возьмет.
Другая вековая боязнь — паника. От нее спасались обманом. Ростопчин очистил хранилища, запечатал и отправил денежную казну, а вслед за ней — Патриаршую. Москва лишилась оружия, пушек и боеприпасов. А в афишках Ростопчин издевался над трусами и беглецами. Он издавал приказы, запрещавшие уезжать и вывозить личное имущество, клялся и божился, что будет защищать каждый дом и каждую улицу до последней капли крови, хотя знал, особенно после Бородинского сражения, что Москву не удержать, и что огонь ее уничтожит, и что в нем погибнут тысячи мирных граждан, несчастных раненых, стариков и детей, не обладавших ни силами, ни средствами для бегства. Подобный двойственный подход погубил историческую репутацию Ростопчина и стер в памяти потомства то благое, что он совершил. Люди увидели его неискренность, и никакие ссылки на отсутствие другого выхода не вызывали понимания — каждому хотелось выжить, и каждый имел на то право.
Чтобы спасти Россию, мало ненависти к врагу, нужна и большая любовь к людям, ее населяющим. А так получилось — баш на баш!
Наполеон бежал из Москвы. Войско скелетов потянулось по Смоленской дороге. Но и в столице пролилось столько слез, что никаким мерилом не измерить.
Дикая расправа
Ростопчин перед собственным бегством затопил хлебные баржи и бочки с порохом, лишив обывателя способности к длительному сопротивлению, а сам призвал горожан собраться, чтобы идти защищать подступы к Москве. Искренен ли он был или действовал под влиянием минуты? Все подтверждает последнее. Плохо вооруженная и обманутая толпа собралась вокруг губернаторского дома.
— Веди нас, батюшка, на супостатов! — истошно вопили в толпе, потрясая дубьем, топорами и вилами-тройчатками. — Спасем Москву!
Иные — поумнее — стояли молча, мрачно ожидая, как в очередной раз их обведут и бросят на произвол судьбы: многие не сомневались в том. Однако никто не уходил.
Ростопчин выглянул из окна и начал разглагольствовать:
— Братцы, обождите одну минуту. — Дрожки между тем еще не подогнали к заднему крыльцу. — Сперва покончим с изменниками. Они куда хуже Бонапартишки. Они причина всех бедствий народных!
Толпа ширилась и полнела. Со всех концов сюда сбегались доверчивые люди. В этот момент конвой привел двоих: Верещагина и еще какого-то французика.
Обдумывая случившееся, Бенкендорф никак не мог объяснить причину появления у губернаторского дворца осужденного. Чего проще было вывезти такого важного преступника прочь, как это Ростопчин сделал с десятками неугодных и подозрительных горожан и иностранцев. Но нет! Верещагина Ростопчин оставил при себе, и мало того — приволок на Большую Лубянку перед собственным исчезновением. Зачем? Подобные действия иначе, чем корыстными мотивами, не объяснишь. А ведь шагу не ступал, чтобы патриотизм свой шутовской на всеобщее обозрение не выставить. Это появление Верещагина посреди разъяренной и одновременно воодушевленной на подвиг толпы весьма занимало Бенкендорфа. При авторитетном обер-полицеймейстере ничего похожего бы не произошло. Все упиралось в полицию!
Как комендант, он должен был вместе с обер-полицеймейстером Ивашкиным взять под стражу тех, кто учинил самосуд, или, по крайней мере, изучить обстоятельства прискорбного происшествия, которое получило резонанс и которое по справедливости считалось кровавым. Потомки про него, правда, забыли.
Бенкендорф велел разыскать свидетелей, и особенно драгун, сопровождавших Верещагина. Очевидцев оказалось немало, и, допрашивая их, Бенкендорф удивлялся причудам человеческой памяти. Наиболее складно отчитался непосредственный исполнитель вынесенного Ростопчиным на площади приговора драгунский капитан Гаврилов: