Бердяев
Шрифт:
Осенью Бердяевы, несмотря на оккупацию, вернулись в свой дом в Кламаре. Свежий сосновый воздух Пила оказал на Николая Александровича благотворное воздействие — он почувствовал себя лучше, перестала кружиться голова, да и кашель почти прошел. Но дома расстраивали военные вести, — все вокруг обсуждали бомбардировки Англии: после капитуляции Франции Германия вела настоящую воздушную войну против северного соседа. В этой ситуации Николая Александровича возмущало поведение части русской эмиграции, которая выступала за сотрудничество с немцами.
После оккупации Франции немецкие власти попытались организовать учет русских эмигрантов (начиная с 15-летнего возраста), чтобы контролировать их жизнь. Было создано (как и в самой Германии) управление по делам русской эмиграции, которое возглавил некий Ю. С. Жеребков. В некоторых кругах эмиграции, особенно среди ветеранов Белого движения, было принято считать, что с властями рейха можно найти общий язык, но для этого необходимо организационное объединение русской эмиграции, чтобы было кому вести разговор с новой властью. В Париже, вскоре после его занятия германскими войсками, русские эмигранты-националисты приступили к созданию Русского представительного комитета, задачей которого было представление интересов русских, живущих во Франции, у оккупационных властей. Это начинание встретило резкую оппозицию со стороны либерально мыслящих людей, которые и были близки Бердяевым. Но многие эмигрантские организации идею поддержали: Русский общевоинский союз (РОВС), Кружок ревнителей православного государства, Имперский
Одной из основных задач, которые поставил перед собой Комитет, было трудоустройство эмигрантов. Для этого русским, обратившимся в Комитет, оказывалась помощь для переезда в Германию или поиска работы в германских учреждениях во Франции. Кроме этого, Комитет пытался облегчить участь тех русских, которые служили во французской армии и находились в лагерях для военнопленных. Руководитель РОВС генерал-лейтенант А. П. Архангельский направил германским властям в июне 1940 года «Памятную записку», в которой высказал надежду на облегчение участи своих соотечественников, попавших в плен. При этом он ссылался на опыт польской кампании 1939 года: после ее завершения немцы позволили выходцам из России, принявшим в свое время польское гражданство, вернуть себе статус эмигрантов, а русские, призванные в армию польским правительством, были освобождены из плена. Основанием для таких действий Архангельский считал благожелательное отношение германского правительства к эмигрантам из России, в которых немцы видели непримиримых врагов коммунизма.
У Бердяева вызывал гнев сам факт сотрудничества эмигрантских организаций с оккупантами. Но авторитетом в правых кругах эмиграции он не пользовался и повлиять ни на что не мог. Николай Александрович, как когда-то после Октябрьской революции в Москве, замкнулся в работе и общении с близкими людьми. «Путь» тоже выходить перестал… Бердяев даже газеты старался не читать — слишком бурную реакцию вызывали у него вычитанные в них новости. По вечерам они с Лидией Юдифовной и ее сестрой читали вслух друг другу книги, выстраивая призрачный заслон между войной и сноси жизнью. Но «воскресенья» продолжались. На них собирались люди, не принимающие нацизма, — мать Мария, Пьянов, Мочульский, Мария Каллаш. Часто на этих встречах разворачивалась карта: на ней отслеживались военные действии па фронте. Кроме этих встреч Бердяев почти нигде не бывал. «Мы живем в Кламаре так тихо, спокойно и уединенно, как никогда. В этой тихости есть что-то почти жуткое, если принять во внимание характер нашей эпохи. Я редко езжу в Париж. Очень много работаю у себя в кабинете. Кончаю переписывать мою философскую автобиографию и подготовляю новую философскую книгу… Очень много также читаю и много мыслей приходит в голову», — писал Николай Александрович зимой 1941 года в одном из писем. Да и бытовые заботы отнимали много времени: с продовольствием стало плохо, на его «добычу» приходилось тратить много сил. Зима была морозной, поэтому появилась еще одна проблема — отопление. Бердяевы закрыли часть своего дома и пытались отопить только спальни и кабинет Николая Александровича — на весь дом дров не хватало. Такой спартанский быт вызывал у них воспоминания о жизни в советской России времен военного коммунизма, — внешнего сходства было достаточно. В то же время Николай Александрович сокрушался, что не видит того духовного подъема, который наблюдал когда-то в голодной и холодной России, — кстати, об этом же писали и другие очевидцы событий 17-го года. Федор Степун, например, вспоминал, что, для того чтобы остаться человеком в страшных условиях послереволюционной Москвы, выход был один — усиленно мыслить, подняться на метафизическую высоту, что, видимо, произошло со многими в те годы. Отсюда — переполненные залы во время лекций, интерес к философии и литературе, обостренное чувство творчества нового. Мало кто знает, что после Кронштадтского восстания матросам, сидящим в Петропавловке, читали лекции по античной философии! Потом, после прослушанных лекций, их расстреляли… Время было фантастическим — прежде всего из-за контрастов между духовным подъемом, революционным романтизмом и бескрайней жестокостью. Во Франции, как отмечал Николай Александрович, было иначе: «В результате пережитой катастрофы во Франции образовалась очень прозаическая атмосфера. Совсем иначе было в Советской России, где катастрофа вызвала духовное углубление».
Конечно, и во Франции все было не так однозначно, да и среди русской эмиграции нашлось немало смелых людей, решивших бороться с немецким фашизмом. Прежде всего вспоминаются имена Бориса Вильде и Анатолия Левицкого — русских эмигрантов во втором поколении, молодых этнографов из парижского «Музея человека». Они стали членами первой организации сопротивления оккупантам. По названию выпускавшейся группой газеты («Сопротивление») стали называть и все антифашистское движение. Вильде и Левицкий были расстреляны немцами в феврале 1942 года после жестоких пыток, они стали настоящими героями своей новой родины, их имена выбиты на мраморной доске в «Музее человека». Нельзя не сказать и о близкой знакомой Николая Александровича, участнице бердяевских «воскресений», — матери Марии.
Когда Париж был оккупирован, мать Мария и еще несколько близких друзей собрались на квартире Бердяевых — как в «штабе». Позиция в начавшейся войне у них была общая — фашизм воспринимался ими как безусловное зло. Неудивительно, что созданный матерью Марией приют на улице Лурмель стал явочной квартирой французского Сопротивления. Мать Мария, отец Дмитрий Клепинин (настоятель приютской церкви, духовный сын отца Сергия Булгакова), Тамара Клепинина (близкий друг семьи Бердяевых, слушательница РФА, жена отца Дмитрия) и их друзья составили список заключенных в лагерях русских и евреев и организовали пересылку им писем и посылок. Сотни евреев находили на улице Лурмель приют, мать Мария и отец Дмитрий помогали им переправиться в не оккупированную немцами зону страны, выдавали поддельные свидетельства о крещении. Бердяев несколько раз встречался с матерью Марией в этот первый год войны, — он разделял ее убеждения, хотя возраст и занятия интеллектуальным трудом не позволяли непосредственно сражаться с фашизмом. Бердяев был умозрительным человеком, не подходящим для реальной борьбы (это понял даже Дзержинский, отпустив его в свое время из тюрьмы ЧК). Но своих симпатий Сопротивлению Бердяев никогда не скрывал, что тоже требовало мужества. В 1943 году мать Марию, ее сына и отца Дмитрия арестовало гестапо, все трое погибли в лагерях, мать Мария нашла свой конец в печах концлагеря Равенсбрюк. Когда Бердяев узнал об этом, он написал небольшую заметку о своем друге, назвав мать Марию «одной из самых замечательных и одаренных русских женщин». Спустя годы, 16 января 2004 года, Священный синод Вселенского патриархата в Константинополе принял решение о канонизации четырех близких для Николая Александровича людей, которых он очень хорошо знал: матери Марии (Скобцовой), Юрия Скобцова (ее сына), священника Димитрия Клепинина и Ильи Фондаминского, который погиб в лагере в 1942 году.
Во время немецкой оккупации Бердяев очень редко выступал с публичными докладами и лекциями. Но было одно исключение: в 1940 году
католическая монахиня и меценатка Мари-Мадлен Дави (1903–1998) организовала у себя дома Центр философских и духовных исследований. Собрания в доме Дави не вписывались в представления об академических дискуссиях: с одной стороны, там можно было встретить известных французских интеллектуалов (восходящую звезду французского психоанализа Жака Лакана, писателя Пьера Клоссовски, редактора авторитетного литературного журнала Жана Полана и других), но с другой — темы бесед на этих экзотических встречах бывали очень необычны. Дело в том, что сама хозяйка была специалисткой в области мистической теологии, она известна прежде всего как автор произведений на эту тему, — включая широко читаемые во Франции биографии святого Бернарда Клервосского и Свами Абхишиктананды. Написала она и биографию Бердяева после его смерти, — с точки зрения мистических мотивов в его жизни и творчестве.Бердяев и особенно Лидия Юдифовна тоже не были чужды увлечению мистикой и эзотерикой. Не случайно в России у них возник интерес к Анне Рудольфовне Минловой и штейнерианству (хотя Бердяев, благодаря своему повороту к православию, довольно скоро стал испытывать отторжение от теософии), можно вспомнить и о шведском докторе Любеке, а в Париже в их доме часто бывала Ирма Владимировна Манциарли. Она родилась в Петербурге, родители ее были немцы, протестанты, замуж она вышла за итальянца, жила во Франции, но потом увлеклась Востоком — жила в Индии, в Гималаях, где изучала восточные религии. Ирма работала в Теософском обществе, покровительствовала восходящей теософской звезде, юному Кришнамурти, вела кружок по изучению «Тайной Доктрины», тесно общалась с Рерихами, занималась переводом с санскрита классических индийских текстов. Среди индолгов она известна прежде всего своим переводом «Бхагавадгиты». Манциарли часто бывала у Бердяевых, но на время оккупации Парижа перебралась за океан. Впрочем, она и там не забывала их, — Бердяевы время от времени получали то от нее, то от Елены Извольской посылки с гречневой крупой и сигарами, без которых Бердяеву было очень трудно обходиться.
О Манциарли я вспомнила для того, чтобы читателя не удивил факт участия Бердяева в собраниях, организованных Дави. В доме Дави Николай Александрович бывал, прерывая для этих встреч свою «тихую и уединенную жизнь» в оккупированном Париже, он даже прочел несколько лекций на этих собраниях — на тему мессианской идеи и проблем истории. Собрания у Дави нельзя считать только встречами мистиков: на них все же господствовала интеллектуальная атмосфера, участвовали многие интересные люди. Кстати, во время этих встреч произошло столкновение Николая Александровича и Габриеля Марселя: Марсель обвинил Бердяева в анархизме. Но «обвинения» не получилось: в общем-то Николай Александрович и сам про себя так неоднократно говорил, называл себя «анархистом на духовной почве», не скрывал своих симпатий к Прудону Марсель придерживался гораздо более умеренных социальных взглядов, возможно, поэтому их общение с Бердяевым постепенно прекратилось.
Военное время не слишком подходило для конференций, собраний и теоретических споров. Немцы проводили жесткую политику на оккупированной французской территории. Движение Сопротивления, которое вначале было довольно слабым, значительно усилилось, когда немцы стали вывозить французов на принудительные работы в Германию. Гитлер обещал, что 1941 год станет «историческим годом великого нового порядка в Европе». В ожидании этого «порядка» Евгения Юдифовна с Лидией сажали весной в садике картофель — розам пришлось потесниться. А потом пришла страшная весть — Гитлер напал на Советский Союз.
Большинство русской эмиграции восприняло весть о начале войны Германии с Россией как личное несчастье. Но были и такие, которые сделали ставку на Гитлера. Здесь показательными стали две речи, произнесенные летом 1941 года. Первая была выступлением по радио давнего знакомого Бердяева, с которым он совершенно не общался в Париже, — Дмитрия Сергеевича Мережковского. Мережковские не вошли ни в один эмигрантский кружок — их взгляды не находили отклика ни у правых, ни у левых. В каком-то смысле они так же, как и Бердяев, были непоняты большинством эмиграции. С одной стороны, они не поддерживали реставраторства («бывшее не будет вновь» [414] , — говорила Гиппиус), не скрывали своих чаяний революционного изменения мира, что отталкивало от них апологетов «белой идеи» и правых, с другой — их непримиримость к большевикам и происшедшему в России идейно развела их с левыми; с их точки зрения, позиция, например, Степуна и тем более Бердяева (что уж говорить о евразийцах и младороссах!) представлялась соглашательством с преступным режимом. К тому же Мережковские не скрывали своего мнения о допустимости и желательности иностранной интервенции в Россию, что противопоставило их многим патриотам, считавшим, что русские вопросы должны решаться русскими людьми, любое же иностранное вмешательство поставит Россию в экономическую и политическую зависимость, подорвет се могущество, сделает ее полуколониальной страной. Духовное одиночество Мережковских стало окончательным после выступлении Дмитрия Сергеевича в 1941 году по радио. Именно это выступление стало поводом для обвинений в сотрудничестве с фашистами. Думаю, дело обстояло не так однозначно. С одной стороны, Мережковские внимательно следили за различными политическими движениями, возникавшими в Европе. Разумеется, фашизм не мог не привлечь их внимания (как уже говорилось, многие представители русской эмиграции поддались сначала обаянию фашистской фразеологии). Мережковские чаяли найти в политических баталиях тех дней сильную личность, способную на борьбу с большевизмом. Отсюда — контакты сначала с Пилсудским, затем — с Муссолини. С дуче Мережковский даже встречался во время своей поездки в Италию, вообразив, что нашел наконец-то ту самую «сильную личность», но уже во время второго итальянского путешествия он в Муссолини разочаровался, увидев в нем обыкновенного властолюбивого политика и «пошляка». В своих работах того времени (например, киносценариях «Данте», «Борис Годунов») Мережковский писал о необходимости появления выдающейся личности в «смутное время». На этом фоне вполне логичным было обращение его взора на Гитлера как нового потенциального соперника советского режима. Он был готов сотрудничать с любым, кто мог реально противостоять большевикам. Правда, взгляды Гиппиус и Мережковского здесь, может быть, впервые разошлись. Если для Гиппиус Гитлер всегда был «идиотом с мышью под носом» (об этом вспоминали многие хорошо ее знавшие — Л. Энгельгардт, Н. Берберова), то Мережковский считал его удачным «орудием» в борьбе против большевизма. Именно так можно объяснить тот факт, что Мережковский встал перед микрофоном в радиостудии и произнес незадолго до своей смерти речь, в которой говорил о «подвиге, взятом на себя Германией в Святом Крестовом походе против большевизма» [415] . Гиппиус, узнав об этом радиовыступлении, была не только расстроена, но даже напугана, — первой ее реакцией стали слова: «Это конец». Она не ошиблась, — отношение к ним со стороны многих знакомых изменилось в худшую сторону, их подвергли настоящему остракизму, «сотрудничества» с Гитлером (заключавшегося лишь в одной этой радиоречи) Мережковскому не простили. Между тем саму речь мало кто слышал и текст ее мало кто читал. Объективно, прогитлеровскими в ней были лишь процитированные выше слова, все остальное выступление было посвящено критике большевизма. Заканчивалась же речь пламенными строками Гиппиус о России (совершенно несовместимыми с гитлеровскими планами):
414
Терапиано Ю. Д. С. Мережковский //Дальние берега. Портреты писателей эмиграции. Мемуары. М.: Республика, 1994. С. 473.
415
Мережковский Д. С. Большевизм и человечество. Посмертная статья Д. С. Мережковского // Независимая газета. 23 июля 1993 г. С. 5.