Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Берлин-Александерплац
Шрифт:

— Кататонический ступор?

Боже мой, вот кому нужна «более удобная обувь»!

— Ну да, разумеется. Типичная картина кататонии: оцепенение, повышенная потливость, а между прочим, больной моргает глазами и превосходно за нами наблюдает, но ничего не говорит и не ест. Был бы он симулянт или психогенный субъект, так в конце концов непременно на чем-нибудь да сорвался бы. Такой себя голодом морить не будет!

— А что же выигрывает больной от такого диагноза, господин главный врач, от этого ему ведь тоже не легче. (Что, попался? Теперь ты у нас попляшешь!)

Главный врач раскатисто захохотал и, подойдя к окну, хлопнул ординатора по плечу.

— Во-первых, он будет избавлен от вас обоих, дорогой

коллега, и сможет, таким образом, спокойно дрыхнуть. Это для него во всяком случае большое преимущество. Неужели вы думаете, что ему не надоела эта канитель, которую вы и ваш коллега тянете с ним изо дня в день? Кстати, знаете, как я могу неопровержимо доказать правильность своего диагноза? Вот, послушайте. Этот больной давным-давно воспользовался бы удобным случаем, если бы дело было в так называемой «душевной травме». Если отпетый каторжник симулирует и видит, что молодые люди вроде вас, которые ни черта в нем не понимают, — простите, но ведь мы здесь все свои, — хотят его вылечить разговорами и прочим шарлатанством, то для такого субъекта вы прямо клад. Таких-то ему и нужно. И знаете, что бы он в этом случае давным-давно уже сделал? Видите ли, коллега, если бы у парня имелось соображенье и расчет…

(Ишь ты, раскудахталась слепая курица — думает, наконец-то зерно нашла!)

— Но ведь в том-то и дело, господин главный врач, что у него наблюдается торможение… Это и по нашему мнению есть ступорозное состояние, но обусловленное в данном случае психическими моментами — утрата контакта с действительностью в результате разочарований или неудач, плюс неотреагированные сексуальные комплексы младенческой стадии и бесплодные попытки восстановить утраченный контакт.

— Психические моменты? Чепуха! Уж если на то пошло, то у него были бы психические моменты совершенно иного рода. Он сразу покончил бы со скованностью и торможением. Подарил бы их вам обоим на рождество. Представьте себе — через неделю он, «с вашей помощью», встал бы с постели. Боже, какой же вы тогда великий целитель! Честь и хвала психоаналитической терапии, вы посылаете приветственную телеграмму Фрейду в Вену, неделю спустя парень с вашей помощью уже гуляет по коридору. Чудо, великое чудо, аллилуйя! Еще неделя, и он уже в точности обследовал двор, а неделей позже, благодаря вашему любезному содействию, задал тягу. Только его и видели. Аллилуйя!

— Не согласен я с вами, господин главный врач: попытка ведь не пытка. Не думаю, что это так просто. (Куд-куд-ах, куд-куд-ах, все знаю, все знаю! Я один все знаю.)

— А я думаю. Ну, да вы еще увидите. Поживите-ка с мое! Словом, не мучьте вы человека. Поверьте, все это ни к чему. (Надо зайти еще в девятую палату, вот птенцы желторотые, уж истинно, — на бога надейся, а сам не плошай, интересно, который теперь, собственно, час?)

* * *

Франц Биберкопф лежит без сознания, в беспамятстве, изжелта бледный, с отеками на лодыжках, опухший от голодовки. От него пахнет голодом, приторно пахнет ацетоном; кто бы ни вошел к нему в палату — сразу поймет, что здесь происходит что-то необычное.

Душа Франца Биберкопфа достигла уже низшей ступени бытия, его сознание пробуждается лишь изредка. Зато теперь его без труда понимают серые мыши, гнездящиеся в складе, и белки, и полевые зайцы, прыгающие за стенами барака. Мыши сидят в своих норках между арестантским бараком и главным корпусом больницы. Туда устремляется какая-то частица Францевой души и ищет, шепчет, и спрашивает, слепая, и возвращается в оболочку, которая все еще лежит за каменной стеною на койке и дышит.

Мыши приглашают Франца откушать с ними и не грустить. Отчего, спрашивают, он такой грустный? И тут выясняется, что ему вовсе не легко говорить.

Мыши убеждают его решительно положить конец этому состоянию.

Человек — гадкое животное, всем врагам враг, отвратительнейшее из всех созданий на земле, хуже кошки!

Франц соглашается: нехорошо жить в человеческом образе, гораздо лучше скрываться под землей, бегать по полям и есть что бог пошлет. Веет в поле ветер, дождь пройдет, солнышко выглянет, то тепло, то холодно — благодать! Так лучше жить, чем в образе человеческом!

И вот Франц — полевая мышь. Бегает, роется в земле вместе с другими мышами…

А Франц-человек лежит на койке в арестантском бараке, каждый день приходят врачи, поддерживают в его теле огонек жизни. Но тщетно — он угасает. Они и сами на него махнули рукой. Вся животная, слепая сила ушла из него, унеслась в поле.

Он лишь изредка и смутно ощущал ее в себе. И теперь неслышно и незримо покидает его все то, что взял он от земли. Ощупью выбирается наружу Францева слепая душа, взмывает вверх, плывет над мышиными норками. И вот она уже в поле — словно ищет что-то меж стеблей трав; вот ушла в землю, туда, где растения таят свои корни. Прошептала им что-то, и они поняли ее, закачалась трава, и послышался легкий шорох, будто семена падают на землю. Это Францева душа возвращает земле свои ростки.

Только вот время неподходящее — холод, мороз, кто знает, примутся ли они, дадут ли всходы. Но места в поле хватит, а душа Франца богата земными ростками. Каждый день улетает она в поле и высеивает новые семена.

СМЕРТЬ ПОЕТ СВОЮ УНЫЛУЮ, ПРОТЯЖНУЮ ПЕСНЬ

Затихли повелители бури, и другой певец начал свою песнь; все знают эту песнь, и все знают певца. Когда он возвышает голос, все умолкают, даже самые буйные жители земли.

Смерть затянула свою унылую, протяжную песнь. Тянет, заикается, повторяет каждое слово; пропоет один стих, другой, потом повторяет первый и начинает все сначала. И кажется, будто пила визжит. Заведет чуть слышно, потом все громче, звонче, выше, словно вгрызается в дерево, и вдруг звук резко обрывается. Отдохнет Смерть и снова заведет медленно-медленно. Скрежет нарастает, визг становится все выше и сильней и впивается в тело, словно пила в дерево.

Протяжно поет Смерть:

— Пора, пора мне прийти к тебе, ибо уже уносит ветер ростки твоей жизни, ты собрался в путь и вытряхнул простыню, на которую уже больше не ляжешь. А я не только косарь, я не только сеятель, я и хранитель — вот почему я здесь. Да! Да! Хорошо!

Да, хорошо! Такой припев песни, которую поет Смерть. И она повторяет его после каждой строфы. И при каждом резком движении Смерть приговаривает: «Да, да, хорошо!» Она довольна. Нравится ей этот припев.

Но тем, кто ее слышит, он совсем не нравится, и они зажмуривают глаза, как от нестерпимо яркого света.

Уныло, протяжно поет Смерть. И молча внимают ей и блудница Вавилон и повелители бури.

— И вот я здесь, я вижу тебя и принимаю к сведению: здесь лежит Франц Биберкопф. Он больше не дорожит жизнью и не бережет свое тело. Теперь он знает, куда идет и чего хочет.

Красивая песня, не правда ли? Слышит ли Франц эту песню? Да и вообще, что это значит: «Песня Смерти»? Увидишь такое в книге или прочитаешь вслух — и скажешь: поэзия! Шуберт, например, сочинял такие песни — «Смерть и девушка». Но к чему это здесь?

Я говорю правду, только чистую правду: Франц слышит Смерть, эту Смерть, и слышит, как она поет, заикаясь, повторяя слова, он слышит ее голос, похожий на скрежет пилы.

— Я принимаю к сведению, Франц Биберкопф, что ты лежишь здесь и просишься ко мне. Правильно ты сделал, Франц, что пришел ко мне. Как жить человеку без Смерти, истинной Смерти, подлинной Смерти? Ты всю свою жизнь берег себя. Беречь себя — такова трусливая заповедь вашего брата — людей. Вот и топчетесь вы на месте. Так дело не пойдет!

Поделиться с друзьями: