Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Берлинские очерки
Шрифт:

Внизу, на зеркальной глади паркета, кружат гонщики, спины параллельно дорожке, кружат, кружат, кружат без конца. Час за часом, километр за километром, только знай крути педали, левой правой, правой левой, и уходи в отрыв, и снова отставай, спина лидера опять впереди, сталь и железо, майка, пот ручьем, и толпы вокруг, чтобы через шесть дней приз, душ, в койку, фотографы, вспышки, репортажи, женщина, шампанское, путешествие. Там, по ту сторону шести дней, — жизнь, которой ты живешь, потому что шесть дней гнал на велосипеде, чтобы потом снова шесть дней на нем гнать. Ты вроде бы еще не умер, но вроде бы уже и не живешь. Слышишь, вон она, труба твоих шести судных дней, мегафон объявляет приз победителю промежуточного финиша, учрежденный спонсором, которому здесь явно скучно и который пришел сюда явно не зазря. У него сегодня еще другие дела, его шофер мерзнет на улице и хлопает себя по бокам. Так что, ребята, живенько, учреждаем призок, чтобы малость расшевелить этих олухов, пусть взбодрятся! Они взбадриваются.

Уже миновала полночь, заспанный карапуз, дитя ярого любителя спорта, хнычет тоненьким, жалобным голоском, и это его нытье с трудом пробивает себе узенькую стежку в липких волнах удушливого воздуха — вот вам и еще одна маленькая акустическая трагедия. Где-то в задних рядах

покачивается пьяный, его язык вот уже битый час борется с премудростями речи, упорно, неистово, тщетно. Его пытаются урезонить. Но он ни в какую. Он должен высказать, что у него на душе. Иные уже спят и даже храпят. Их носы издают равномерное хрюкающее громыхание, словно маленькие тачки, груженные металлоломом, по шпалам узкоколейки. Лысины поблескивают на трибунах, как круглые зеркала. Интересно, есть какая-нибудь связь между выпадением волос и капиталом?

Уже сереет утро. Но здесь приход нового дня никто не заметит. Здесь по-прежнему будут сиять жестяные светила подземного мира, крутиться колеса, пьяные будут трезветь, спящие — просыпаться, а тем временем на улице мир сбросит с себя покровы ночи, разгонит в полях туман, и зимнее солнце, робея и алея, начнет свой путь по стылому небосклону. Еще сотня часов, еще девяносто девять, девяносто восемь… Остатки четырех дней и сотен семейств млеют под сводами зала.

На улице подремывают шоферы. Капельки денежного дождя, который проливается там, над ареной, перепадут и им. Этого они и ждут. Все в мире взаимосвязано. И в этом его смысл.

Франкфуртер цайтунг, 20.01.1925

Царские эмигранты [3]

Задолго до того, как мысль о поездке в новую Россию вообще стала возможной, к нам пожаловала Россия старая. Эмигранты принесли с собой неистовый дух своей родины, запах покинутости, кровопролитий, бедности и невероятных судеб, какие встречаешь разве что в романах. Пережитое ими, вся боль их изгнания, их отторгнутости от тепла родных очагов, их странничества по миру без цели и смысла, их жизни невпопад с привычным и устоявшимся, когда всякий выход за рамки закона оправдывается расхожим и стародавним литературным штампом о «загадочной русской душе», — все это как нельзя лучше подходило к банальным европейским представлениям о русских. Европа знала казаков из варьете, оперную, если не оперетточную бутафорию сельских свадеб на театральных подмостках, знала русских певцов и русские балалайки. Зато она так никогда и не узнала (не узнала и сейчас, когда Россия пришла к нам), до какой степени оболган французскими романистами (самыми консервативными в мире) и сентиментальными почитателями Достоевского русский человек, низведенный ими до почти карикатурного гибрида набожности и зверства, алкоголизма и философствования, самоварного уюта и азиатчины. А во что они превратили русскую женщину! Это же просто человекоживотное, наделенное тягой к покаянию и страстью к обману, мотовка и бунтарка, литературная дамочка и бомбистка. И чем дольше длилось их изгнание, тем больше сближались русские эмигранты с нашими о них представлениями. Они делали нам одолжение, приспосабливаясь к нашим клише. Возможно, это ощущение порученной им «роли» как-то смягчало их горький удел. В ореоле художественного образа эту боль легче было сносить. У русского князя в качестве шофера парижского такси только один маршрут — прямиком в литературу. Пусть судьба его ужасна. Но она вполне пригодна для беллетристики.

3

Как известно, эмигранты из России оказывали существенное влияние на культурную жизнь Берлина 20-х гг. Данное эссе послужило введением к серии репортажей для газеты «Франкфуртер цайтунг» о поездке в Советский Союз, которую Йозеф Рот совершил по заданию редакции в конце 1926 г. Эти путевые заметки, безусловно, заслуживают отдельного издания.

Анонимно-безвестное существование эмигрантов становилось, так сказать, продуктом общественного интереса. Особенно когда оно принялось само себя выставлять напоказ. Эмигранты сотнями основывали театры, певческие хоры, танцевальные ансамбли и капеллы балалаечников. Года два все это казалось новым, потрясающим, подлинным. Потом стало привычным и скучным. Они утратили связь с родной землей. Они все больше удалялись от России — а еще больше Россия удалялась от них. Европа уже знала Мейерхольда — а они все еще держались за Станиславского. Их «синие птицы» начали петь по-немецки, по-французски, по-английски. В конце концов они улетали в Америку, чтобы окончательно потерять там оперение.

Эмигранты считали себя единственными представителями подлинной России. Все сколько-нибудь значительное, что нарождалось и росло в России после революции, они отвергали как «нерусское», «еврейское», «интернациональное». Европа уже давно привыкла видеть в Ленине главу российского государства. Для эмигрантов таковым все еще оставался Николай Второй. Они хранили трогательную верность прошлому наперекор очевидному ходу истории. И этим сами снижали трагизм своего положения.

Но ведь жить как-то нужно! А коли так — они на парижских ипподромах родным казачьим галопом гарцевали на чужекровных лошадях, обвесившись кривыми турецкими саблями, купленными на блошином рынке в Клиньякуре, прогуливались по Монмартру, щеголяя пустыми пантронташами и тупыми кинжалами, водружали на головы огромные «медвежьи» папахи из натуральной кошки и, даже будучи уроженцами мирной Волыни, изображали свирепых донских атаманов, стоя швейцарами в дверях роскошных заведений. Некоторые с помощью не подлежащих проверке нансеновских паспортов сами произвели себя в князья. Только кому какое дело до титулов! Все они с одинаковой ловкостью научились выщипывать из балалаечных струн щемящие аккорды, носить красные сафьяновые сапоги с серебряными шпорами и кружиться на одном каблуке вприсядку. В одном парижском варьете я видел, как некая русская княгиня изображала русскую свадьбу. Сама она была выряжена невестой, переодетые боярами ночные вышибалы с пляс Пигаль стояли шпалерами, как цветы в горшках, на заднем плане мерцал картонный собор, откуда вышел поп с бородой из ваты, стеклянные самоцветы блистали в лучах русского солнышка из софитов, а капелла скрипачей приглушенно струила трогательную мелодию песни о Волге-матушке прямо в сердца публики. Другие княгини работали официантками в русских заведениях, в передничках с блокнотиком на цепочке черненого серебра, с гордо вскинутой головкой

в знак несгибаемой стойкости и неизбывного трагизма эмигрантской судьбины. Другие, сломленные этим трагизмом, понуро и тихо сидели на скамейках Тюильри и Люксембургского сада, венского Пратера и берлинского Тиргартена, по берегам Дуная в Будапеште и в кофейнях Константинополя. В каждой стране они заводили связи с местными реакционерами. Они сидели и горевали по своим утратам: погибшим сыновьям и дочерям, по сгинувшим женам — но и по золотым карманным часам, подарку Александра Третьего. Многие покинули Россию, потому что «не могли больше видеть нищету и страдания родины». Я знаю многих русских евреев, которых еще несколько лет назад «экспроприировали» Деникин и Петлюра, но которым сегодня больше всех на свете ненавистен Троцкий, хотя он ничего дурного им не сделал. Они мечтали бы снова по поддельной метрике просочиться за черту оседлости и вести унизительное, полузаконное существование людей второго сорта в крупных российских городах.

В небольшом отеле в Латинском квартале, где я останавливался, жил один известный русский князь — вместе с отцом, женой, детьми и бонной. Старик-отец — тот еще был из «настоящих». Он варил себе супчик на спиртовке, и, хотя я прекрасно знал, что он светоч антисемитизма и махровый крепостник, мучивший своих крестьян, было что-то трогательное в его облике, когда он промозглыми осенними вечерами тащился к себе домой, давно уже символ, не человек, иссохший лист, сорванный ветрами истории с древа жизни. Зато его сынок, взращенный и воспитанный уже на чужбине, элегантно одевавшийся у парижских портных, живший на содержании у более богатых великокняжеских семейств, — тот был совсем другая птица! В телефонной гостиной он вел долгие переговоры с бывшими лейбгвардейцами, всем Романовым, подлинным и самозваным, слал верноподданнические поздравительные адреса ко дню рождения, а дамам в отеле подсовывал в ячейки для ключей пошленькие, на розовой бумаге, любовные послания. На царистские монархические конгрессы он отправлялся в автомобиле и жил припеваючи, этаким маленьким эмигрировавшим божком во французских райских кущах. К нему приходили попы, гадалки, предсказатели, теософы — все, кто провидел будущее России, пророчил возвращение Екатерины Великой и троек, медвежьей охоты и каторги, Распутина и крепостного права… Потерянные люди. Они потеряли свою русскость и свои дворянские привилегии. А поскольку ничего, кроме русскости и знатного происхождения, у них за душой не было, они потеряли все. Они медленно выпадали из собственного трагизма. Герои великой трагедии опускались на глазах. Кровавая, железная поступь истории вершилась неумолимо. Наши глаза уставали созерцать бедствия, которые сами себя спешили продешевить. Мы стояли над обломками, которые сами не осознавали масштабов постигшей их катастрофы, мы знали о них больше, чем сами они в состоянии были нам поведать, а коли так — мы, плечом к плечу и в ногу со временем, перешагнули через этих потерянных и потерявшихся, перешагнули бестрепетно, хотя и не бесскорбно…

Франкфуртер цайтунг, 14.09.1926

Совсем большой магазин

Вообще-то большие магазины в городе уже имелись. Но всегда находятся люди, которым не хватает совсем большого магазина. Этим неуемным энтузиастам казалось обидным, что в здании магазина всего лишь четыре, пять, ну, от силы шесть этажей, и в своих дерзновенных амбициях они посягали грезить о магазине в десять, двенадцать и даже пятнадцать этажей. И помышляли при этом вовсе не о том, чтобы, допустим, подобраться поближе к самому Господу — что, кстати, было бы тщетной затеей, ибо судя по тому, что мы знаем, к Нему нельзя приблизиться, поднимаясь как можно выше в облака, а, напротив, лишь держась поближе к праху, из коего все мы сотворены. Отнюдь! Людям, мечтавшим о совсем большом магазине, хотелось всего лишь возвыситься над магазинами поменьше, наподобие бегунов наших дней, которые бегут не куда-то, а лишь затем, чтобы раньше соперников достичь финишной ленточки, неважно, где ее протянули. Энтузиастам совсем большого магазина грезился магазин-небоскреб. И вот в один прекрасный день такой магазин был построен, и весь народ туда двинулся, и я вместе с народом…

Прежние, всего лишь просто большие магазины рядом с этим гигантом торговли выглядят мелкими лавочками, хотя, по существу, совсем большой магазин от просто больших почти ничем не отличается. В нем только больше товаров, лифтов, покупателей, лестниц, эскалаторов, касс, продавцов, ливрей, витрин, ящиков и картонных коробок. Правда, товары кажутся более дешевыми. Ибо когда их сразу столько, и все они утрамбованы, как сельди в бочке, они сами теряют уверенность в своей стоимости. Они падают в собственных глазах и сами сбивают себе цену, обрекая себя на унижение, ибо что есть дешевизна товара, как не его унижение? Но поскольку покупателей тоже полно и они тоже теснятся, как сельди в бочке, товары и к покупателям не слишком взыскательны, тем самым подвергая унижению и их. Так что если поначалу совсем большой магазин представлялся плодом гордыни и греховной заносчивости человеческого гения, то со временем начинаешь понимать, что это всего лишь грандиозное вместилище мелкой человеческой заурядности, выставка и впечатляющее доказательство всемирной и всемерной дешевизны.

Едва ли не самым красноречивым примером тому мне представляется эскалатор. Это лестница, по которой человек не взбирается сам, а которая, напротив, поднимается вместе с ним. Точнее, даже не поднимается, а едет. Каждая ступенька торопится втащить покупателя наверх, словно боится, что тот вдруг раздумает и повернет назад. Она спешит доставить покупателя к товарам, взбираться к которым по обычной лестнице он, вероятно, ни за что бы не стал. А что, в самом деле, если подумать: спускать ли товары по самодвижущейся лестнице до ожидающего внизу покупателя или по той же самодвижущейся лестнице поднимать покупателя до ожидающих его наверху товаров, — по сути-то, разницы никакой.

Правда, в совсем большом магазине имеются и обычные лестницы. Но они всегда «свеже натерты» и всякий, кто отважится на них ступить, должен считаться с неприятной возможностью, как предупреждает объявление, поскользнуться «на свой страх и риск». Вообще-то от обычных лестниц, этих примитивных, неудобных и опасных устройств, что рядом с лифтами и эскалаторами выглядят чуть ли не садовой стремянкой, с превеликой радостью и вовсе бы отказались. А чтобы придать им еще более устрашающий вид, их снова и снова наващивают. Пустынные, безлюдные, они уныло поблескивают своими почти не хожеными, слишком гладкими ступеньками — убогий пережиток былых времен, когда наивное человечество еще любопытствовало заходить в полуразрушенные замки и просто большие магазины, ведать не ведая о существовании магазинов совсем больших.

Поделиться с друзьями: