Бернард Шоу
Шрифт:
Послушав его рассказы на эту тему, я уже не удивлялся, узнав, что он состоит пайщиком в нескольких новых крематориях.
Шоу любил узнавать, как что делается, — в этом он был похож ка Кипликга. Любил бывать в лабораториях, глазеть и микроскоп на бактерию. Сложные приборы всегда захватывали его воображение, он любил пианолы, граммофоны, радио, счетчики. Зато к оборудованию старого фабричного производства питал неодолимое презрение: все это могла бы изобрести и вошь, говаривал он, если бы вошь видела выгоду от своих изобретений.
Шоу часами возился со своими фотоаппаратами, по целым дням говорил о фотографии с такими же энтузиастами, как он сам. На пороге шестидесятилетия он купил мотоцикл, пригнал его с фабрики (77 миль пути) и лихо развернулся на углу около дома, получив возможность полюбоваться ка свою машину уже со стороны. Мотоцикл и плаванье были его любимым моционом и в восемьдесят лет. В Эйоте он косился
Таковы были его увлечения. Азартных игр не признавал; говорил, что никто не любит с ним играть, раз ему одинаково безразличны выигрыш и проигрыш. Наотрез отказывался утруждать свою голову подсчетом очков. Еще не хватало! Он просто развлекается.
Но во всем остальном его энергии приходилось только удивляться. Вконец измотавшись, Шоу шел в темную комнату, плашмя валился на пол и лежал часами, расслабив все мышцы. За исключением этих случаев, о которых знала одна жена, Шоу не давал себе покоя. Он даже не мог спокойно разговаривать: вскакивал, садился, клал ногу на ногу, засовывал руки в карманы, опять вынимал их, выпрямлялся в кресле или глубоко откидывался на спинку, свешивался вперед, почти до пола, или заваливался назад — минуты не мог пробыть в одном положении!
Он рядился в одежду, подобающую своей натуре, — во всяком случае, такой не увидишь ни на ком другом. Не признавал крахмальных воротников, не носил рубашек, считая глупым пеленать талию двойным слоем материи. Вместо белья носил некий футляр, облекавший его с головы до пят, название которому, верно, знал только портной. Один и тот же костюм ухитрялся носить шесть, а то и все шестнадцать лет: «В результате мой гардероб приобретает индивидуальность и уже неотделим от меня. Рукава и штанины вступают в спор с замыслом портного, гуманно принимая необходимую, то есть мою, форму на коленях и локтях».
Репутация оригинала в одежде сослужила однажды Шоу плохую службу. Либеральный политический деятель Холдейн давал обед большому числу сановных лиц. На обеде были Бальфур, Асквиты и прочие. Прослышав, что Шоу отказался носить в театре вечерний костюм, Холдейн пригласил его прийти запросто, в чем есть. Шоу рассчитал, что на обеде, наверно, будут лейбористы — члены Парламента, а надеть ему, кроме затрапезного туалета, нечего (вечерний костюм он, вняв совету хозяина, исключил), — и тогда из своих честно заработанных сбережений он купил строгий черный костюм, в котором и прошествовал вдоль фронта манишек и голых плеч. Он один был одет некстати!
«Дать представление об этой плеяде не берусь: читайте у Байрона описание бала в Брюсселе перед Ватерлоо. В своем бесхвостом двубортном пиджаке я выглядел судовым казначеем, а брюки приводили на память уличного проповедника. Но я очень постарался дать всем понять, что они-то и совершили ошибку, вырядившись к обеду. С невозмутимым апломбом я провел к столу Марго Асквит и держался как мог безмятежнее. И все же не напоминайте мне, как однажды я отрекался от вечернего костюма: не выдержу и стану ругаться».
Представить себе Шоу сидящим без дела просто невозможно, но так велико было желание миссис Шоу увековечить мужа в расцвете сил, что Шоу, скрепя сердце, открывает еще одну замечательную страницу в своей жизни: садится позировать скульпторам. Мне стал доступен рассказ о сеансах ваяния, который сам Шоу поведал Джейкобу Эпштейну, последнему в ряду великих мастеров, оставивших его образ. Вот они, эти пассажи натурщика: «Я только что кончил читать Вашу книгу (то есть, книгу Эпштейна) и очень много извлек для себя — ведь, в сущности, только в старости учишься. Взамен сообщу Вам кое-что, чего Вы не знаете. Вы творец, Вы многого не замечаете. А я всюду поспеваю — я критик. Так вот. Однажды я был в парижском Салоне с Павлом Трубецким, и вокруг — куда ни посмотреть — статуи, статуи, статуи. Павел мрачно оглядел этот хаос и убежденно заявил: «Это не скульптура. Не скульпторы это делали». Я его отлично понял, но, допусти я такое заявление в ту пору, когда в поте лица добывал себе рецензиями кусок хлеба, меня бы погнали с работы немедленно. Павел был и прав и неправ, и мне предстояло решить, что здесь верно, а что передернуто. Эти бедняги — иными словами, «не скульпторы», — они ведь имели такое же право на существование, что и Павел: все они более или менее лепили и работали резцом. Неплохие даже деньги за это получали, между тем как Павел полтора года обедал в долг, живя в роскошном отеле.
С тех пор я позировал многим известным скульпторам и художникам: Герберт Уэллс жалуется, что Европа завалена моими изображениями. У меня, стало быть,
есть опыт, которого у Вас нет. Сейчас я Вам все расскажу как ка духу.Начал я с Родека. Он про меня и не слышал и, конечно, постарался любой ценой уйти от работы, которая была ему совершенно неинтересна. Но с моей женой это не так просто сделать. Через поэта Рильке, который был тогда секретарем у Родена, она узнала условия: тысяча фунтов за мраморную голову и восемьсот — за бронзовую. Потом она написала Родену письмо: ее муж — известный писатель, отлично разбирается в искусстве; она хочет иметь его бюст; супруг согласен позировать только Родену; говорит, что иначе потомки ославят его дураком: жил в одно время с Роденом — и кому-то другому позировал! Она переводит в банк на его счет тысячу фунтов — это ее пожертвование, пусть распорядится деньгами, как ему будет угодно. Это совсем не значит, что он обязан делать мой бюст или, положим, качав его делать, продолжать работу до конца и жертвовать чем-то своим, сокровенным.
Роден не сумел противостоять такому натиску. Он запросил, будет ли мне удобно приехать в Париж и позировать в мастерской, предоставленной ему французским правительством для окончания работы над «Вратами ада» (понятно, что он тянул и не спешил кончить такую работу). На следующее утро мы прибыли. Вероятно, мы понравились Родену: после недолгого разговора он, явно пугаясь своей дерзости, спросил, не будет ли мне в тягость ездить к нему в Медон и позировать в домашней студии. Мы отвечали, что он волен распоряжаться мною, как угодно и когда угодно: завтра в десять утра я буду в Медоне. Он весь расцвел от счастья. Следующий месяц я проторчал в Медоне, сделавшись в доме своим человеком. А с бюстом было удивительное дело! Через пятнадцать минут работы с ним начались превращения — что ваша Сара Бернар! Он прошел все этапы, начиная со средневековья. Когда бюст был на рубеже двенадцатого века, это была такая прелесть, что я взмолился отдать мне его немедленно. Но мастер ответил, что еще «не довел». Благоговейно обмирая, я видел: вот Бернини, это уже Канова (или Торвальдсен?), а это Гибсон (или Фоли) — и наконец бесспорный Роден! Сколько ни приведется еще сидеть натурщиком, такого мне уже не увидеть. И еще в одном этот скульптор не похож на всех остальных: он работает как чертежник. Поворачивает, разворачивает работу из стороны в сторону, заставляет и меня вращаться, отделывая каждый контур, каждый ракурс проверяя кронциркулем. В конце месяца Роден сказал, что «доводить» бюст пока не будет и что мы еще поработаем, как только судьба забросит меня в Париж. Конечно, мы больше уже не поработали. Впрочем, он никогда не считал свою работу законченной, пока ее оригинал еще был жив. Он мне жаловался: устают модели, посылают сами себе липовые телеграммы, призывающие их домой по неотложному делу. Никогда еще, говорил он, никогда не было у него такого усидчивого натурщика, как я; нет никакого сомнения, что он «доведет» этот бюст, и тот будет «лучше не надо».
Теперь о самом бюсте: что в нем хорошо и что плохо. Когда жена пожаловалась Родену, что художники обычно писали мою славу, а про меня забывали, Роден ответил: «Я не знаю, какая слава ходит о мсье Шоу. Я дам вам, что есть». То есть он должен был сказать: «Что вижу, то и дам». Вас это должно заинтересовать. Вооруженный своим кронциркулем, Роден был предельно добросовестен в передаче внешнего облика; Вы же, напротив, считаете такую пунктуальность порочной. Поэтому жены Ваших моделей не ценят Ваши бюсты. Вы не усвоили основного правила, которым должен руководствоваться модный скульптор: женщина и глядеть не станет на бюст своего супруга, если там не в порядке прическа.
Итак, внешний облик: что в нем было для Родена? Я цивилизованный ирландец с тонкой кожей и очень мягкими волосами, которые всегда держу в порядке. Во мне метр восемьдесят с небольшим, но вешу я только семьдесят килограммов. Далее, по мне сразу видно, что я человек умственного, а не физического труда. Все это Роден и передал в самом лучшем виде. Мы толковали о философии и искусстве ка том смешанном языке, который всем понятен, и Роден имел возможность узнать, что я интеллигент, не дикарь какой-нибудь, не боксер и не гладиатор. Все это в бюсте выражено. Но я же не только философ — еще и комедиант, а у Родена не было юмора. По-моему, я только однажды видел его смеющимся: когда мадам Роден угостила меня каким-то очень вкусным пирожком и я половину отдал собаке хозяина Капу. Но, может быть, я ошибаюсь — может быть, Роден и тогда не смеялся. Само собой разумеется, в бюсте не было чувства юмора, а Шоу без чувства юмора это не Шоу, хотя сам он принимает себя всерьез. Помешал языковый барьер! Я никудышный лингвист, не умею шутить на французском языке. Когда хозяйка дома спросила Родена, хорошо ли я говорю по-французски, Роден высказался с обычной серьезностью и прямотой: «Мсье Шоу говорит по-французски плохо, но так пылко, что все понятно без слов».