Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Беседа с фронтовой медсестрой

Сверчкова Тамара Владимировна

Шрифт:

Я оттуда, с финской, пришла, у меня были обморожены пальцы на ногах. А в это время мода – босоножки появились. И мне так хотелось босоножки! А у меня лапы красные, распухшие, чуть тронешь- кровь идет. Ногтей не видно, нету. А на войне уже, на Отечественной, один раз я поцарапала ногу. Что такое, думаю, иголка, наверное, попала. Ищу – никакой иголки нет. Смотрю – а это у меня ноготок один вырос прямо на кости. А потом я полгода не снимала сапог. Когда сняла - ужаснулась. Это не ноги были, это что-то ужасное. Потому что 44 размер сапог, а у меня 37-й ботиночки.

– В батальоне были тяжёлые раненые? Их полагалось сразу дольше отправлять. Как на самом деле было?.

– Куда отправишь-то? Оттащила его на 50 метров от передовой и заложи в кустах. Кустов нет – в яме. Нету – в окопе старом. Не шевелись! И они у меня лежат до конца боя.

На следующий пункт по вашей книжечке… Туда

прибывают, их смотрят, в какой госпиталь отправить: черепной, или с переломами костей, или больного тифом, или ещё какими заболеваниями – куда его отправить, это уже третий пункт от меня, по вашей схеме.

– Дивизия.

– Да. Вот они там уже во второй эшелон посылают куда-то чего-то.

– По курсам я в общем поняла, но я не могу найти никого, кто бы в таких тыловых госпиталях работал.

– Так все умерли давно! Их нет уже. Вот отправили меня в ХППГ.

…Привезли вот одного… Пулевое ранение в лёгкие. Лёгкие загноились, и он стал умирать. И нам его привезли – уже он не дышал. Его взяли, на стол положили, сунули ему между рёбер… и испортили всю перевязочную, потому что гноем залило всё. И он начал дышать, обрызгав всех врачей и всех, кто около него был. Попало мне, что я им испортила все простыни. Вот так. Но это был стационарный уже пункт, у нас было намолочено раненых полно, никто у нас их не взял. Привезли койки и доски. На койки кой-кого положили, кой-кого на доски, а рядом стоял канатный цех, так там вообще раненые все лежали подряд. А Коленьку мы в сторонку, и каждые два часа если б мы ему не давали физиологический раствор в вену, он бы у нас умер. Потом камфору на ночь…

– А почему только на ночь?

…Присылают раненых, среди раненых один не раненый. «В чём дело?» - «У меня вот тут где-то есть пуля». – «Как есть пуля?» - «В сердце моём пуля». – «Да вы что?» Врач тут смотрит – входное отверстие есть, выходного отверстия нет. «Ну осколочек, может, может тебя штыком кто ткнул?» - «Нет, у меня пуля в сердце». Ну вот мы, значит, потом через некоторое время договорились: в городе Льгове есть рентгеновский аппарат. И мы туда его направили посмотреть, что ж такое у него в сердце. Привели мы, я говорю: «Слушай, машины нет, пойдём пешком». Пошли пешком. Он еле шёл, я сердилась, потому что всё время налетали немецкие самолёты и могли нас стереть. И вот мы пришли, доктор ставит его в аппарат, смотрит: «У вас ничего нет!» Мой как заорал, этот… я его фамилию сейчас не помню… закричал, зашумел и стал вылезать, не как там все вылезают, а прямо вот так, под низ. И в это время, когда он наклонился, в сердце есть пуля, и сердце работает. Мы его не можем никогда углядеть, потому что сердце работает, а когда он наклонился – пуля-то есть! Тот схватил его, поставил так вот боком. «Вот она, - говорит, - ваша пуля!» Меня позвали: «Смотрите, товарищ лейтенант, вон пуля!» Я посмотрела – мать честная, пуля! Я говорю: «Как же ты обратно-то пойдёшь, упадёшь – у меня нет транспорта, а мы не унесём с хромым раненым!» А он и говорит: «Я дойду». И вот мы его туда привезли, мы извинялись все перед ним, и все раненые извинялись: «Прости, друг, мы думали, что тебя штыком кто пощекотал, а ты такую штуку…» И что интересно – ему надо было умирать. Тот эшелон, в котором мы его отправили в Россию, разбомбили. Мы ему дали адреса, несколько штук, чтобы он написал, что же с ним сделают в Москве. Ответа мы не получили. Никто. Вот такой был случай. Такие бывали случаи.

– Были ли отдельные палаты для рядовых и для офицерского состава?

– Да как же! Вповалку все лежали! И рядовые, и капитаны и майоры! Бой идёт страшенный, а на всех грядках целой сожжённой деревни лежат раненые больше пяти тысяч человек. И вдруг врывается ко мне в палату молодой, красивый, интересный… генерал! Мальчишка!... И орёт на меня, махая пистолетом перед моим лицом:

«Где моя кровать? Где мои простыни?» - «Слушай, раненый, ляг лучше за мою дверь вот эту вот, там тебя никто не тронет, сюда сейчас будут вносить тяжёлых раненых. Ляг за дверь». – «Как ляг? На пол?!» Я говорю: «Сейчас соломы принесу». – «Какое… где простыни?» - «Товарищ генерал, нет у нас простыней на передовой! Деревни все сожжённые, у нас ни ложек, ни мисок, ничего нет, у нас вот руки только есть». – «Я тебя сейчас пристрелю!» Смотрю – высовывается голова раненого, раненый исчезает, через несколько минут комбат бежит ко мне: «В чём дело?» Я говорю: «Товарищ комбат, вот генерал возмущается, требует простыни с меня». А он тогда на меня посмотрел и сказал: «Исчезни!» Я тут же за дверь, а он стал его: «Дорогой генерал, да сейчас тебе легковую машину найдём, мы тебя вывезем сейчас с передовой, только лишь не ори, не нервируй мне людей! Ради бога!..» Так вот единственный генерал, который отказался лечь под дверь, на голый пол. Это за всю войну. Остальные: полковники,

капитаны, лейтенанты, старшины - да с рядовыми солдатами вместе лежат, причём проводят политучёбу, политзанятия, что знают – рассказывают. Лелеют, лелеют солдат.

– А за словом «сульфаниламиды» что скрывалось?

– Не знаю. Этого у нас не было.

– А лечили-то тогда чем? - У нас не лечили, мы затыкали рану чем попало и завязывали. Можно от рубашки оторвать, если бинта нет…

– И стрептоцидом тоже не засыпали?

– Ну!.. Нет. У нас такого не было.

– Выходит, Ахутин - не ориентир?

– Нет, отчего ж. Он не был на передовой. Ни на первой точке, ни на второй, я поняла его. Он был на третьей, четвёртой и так далее. Там, может быть, что-то и было. У нас не в чем было держать это ничего. Мы все были промокшие почти всегда. Над нами голубое небо или чёрное небо. Мы мокрые все, полны сапоги воды, или жара такая, что не продохнёшь. Смотря какая погода. Это вам нужно более благородных каких-то врачих искать. А я – передовой человек. Я всё время на передовой.

На передовой – это страшно. Во-первых, рядом смерть, и рядом вжикают пули. Не разевай рот! Это кто-то из немцев пристреливается, чтоб кого-то потом насмерть сразить. Это передовая, и не очень-то ты запрыгаешь.

– А немцев близко видели?

– Как только началась война, Гитлер издал приказ – ни одного человека в России позади себя в живых не оставлять. Ни одного. И мы видели их останки - останки деревенских жителей. Разграбленные дома и сожженные. Все вывезено. Скотину сожрали. А что были наши табуны в совхозах – они гнали коров своим ходом. А коровы привыкли три раза в день доиться. У них раздулось вымя, у них началось бешенство, их отстреливали. Это что-то было ужасное. И вот я попала в начало войны и все это видела.

Немцы врывались в деревню и они уничтожали девушек … насиловали всех подряд, от малышек до последней старухи…. Они брали деревни, всех коров, всех лошадей, свиней, кур они съедали за один день, всё, что возможно. Два дня – это редко бывало. Во второй день или к вечеру на первый день они загоняли всех в большое помещение, в какой-нибудь сарай, в какой-нибудь большой дом…. Сначала они расстреливали, потом Гитлер приказал патроны жалеть. И тогда они сжигали их всех. Крик стоял – это ж невозможно!

Я после тифа догоняла свою часть, и мы попали в школу, в которой насиловали девочек со всех деревень. …это было страшно… Эта школа стояла, и её даже огонь не брал. Всё сожжено, всё уничтожено, стоит школа, и в ней даже стёкла не выбиты… ну выбиты были немножко, конечно, окна… и мы туда пришли, думали отдохнуть, дождик, наскрозь мокрые… а нам сказал дежурный постовой: не ходите туда, всё равно вернётесь, там что-то страшное. Мы пришли – чистая школа. Как сели, так и все начали дремать. И вдруг – музыка и крики!.. Это что-то ужасное… Мы обыскали всю школу, ничего не нашли, а потом, когда меня сдали бабке одной, чтобы меня вылечила после тифа, она рассказала, что все десять деревень вокруг были обложены немцами, и они всех девочек, всё женское население насиловали. А в школу первый раз собрали – сказали, что на танцы, всем дали по конфетке… и никого не оставили живой. А потом все деревни эти начали сжигать. Первые вот эти три деревни сожгли – справа и слева от дороги, - а тут наши налетели и дали им прикурить. Вот это страх… вот это память, страшная память.

Когда кончилась Сталинградская операция, меня назначили в комендантский взвод. Меня, врача, врачиху и двух легкораненых. И немцы пленные – больше 5 000 человек их было – в палатках там жили. Я дошла и говорю – опять у вас вши?! Да что ж это такое?! Ну убивайте, трясите их и так далее!

А они требовали у меня - Еды! Еды! Топлива! Лекарств! Чтоб все было срочно им дано.

Я и сказала – миленькие, да вы же все деревни сожгли! Сожрали все, что можно было сожрать. Вы уничтожили народ, который делает еду, который делает дрова, который делает таблетки ваши! Что вы еще от меня хотите?! И вот он – немец тот - за это меня и придушил. За то, что я ему правду ответила.

Красное кровавое все у меня в глазах – и я чувствую, что я умираю. И вдруг только слышу – кричит чех-переводчик, мальчишка. «Не тронь! Все равно нас всех расстреляют!» И меня как тряханули – так, что голова чуть не оторвалась – и вышвырнули из палатки, прислонили к столбу, на котором держится вход палатки, и исчезли все. И вот тут я поняла, что такое воздух.. Когда он начал проходить в легкие.

Я не пошла жаловаться, потому что их все равно всех бы расстреляли. Потому что передо мной, перед тем, как мы приехали, два врача так и не выходили из палатки. Даже писать не выходили – писали в ведро, а я потом выносила. А этот немец – он потом прошел в Москве по Красной площади. Я посмотрела – вот он, каланча, самый высокий, самый старший из них. Я фамилии-то их не спрашивала, это мне не нужно было.

Поделиться с друзьями: