Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Беседы о русской культуре. Быт и традиции русского дворянства (XVIII — начало XIX века)
Шрифт:

Так рассуждала перенесшая все жизненные невзгоды женщина, которая, по собственным ее словам, от природы «очень имела склонность к веселию».

Жизнь умудрила, но не сломила княгиню Долгорукую. В сильных характерах несчастье лишь увеличивает потребность в идеале. Глубокое религиозное чувство стало органической основой жизни и бытового поведения. Потеря всех материальных ценностей жизни породила напряженную вспышку духовности.

Княгиня Долгорукая проявляет столько любви, кротости и подлинного героизма по отношению к своему злополучному мужу, которого она называет «мой товарищ», «мой сострадалец». Она даже, одновременно с этими воспоминаниями, пишет его житие, превращая своего грешного и беспечного мужа в святого мученика. В следующем разделе настоящей главы читатель увидит, как создательница других мемуаров стилизует себя самое в святую, а мужа своего — в слабого душой грешника. Кроткая, любящая Долгорукая видит в своем муже святого, а говоря о себе, подчеркивает черты человеческой слабости.

А слабости у Ивана Алексеевича, как мы видели, имелись, сохранились они и после всего пережитого. Он был доверчив и беспечен. Сосланный почти на край света — Березов был расположен в нездоровой, сырой местности, а острог, в котором заключены арестанты, окружен со всех

сторон водой, — он быстро завязал новые знакомства. Пользуясь попечительством местного воеводы, который был по-сибирски хлебосольным и помирал от скуки в этом забытом Богом краю, князь Иван начал приглашать к себе гостей и сам из острога ездить в гости. Покровительствовал Долгоруким и специально присланный из Тобольска с командой майор сибирского гарнизона Петров. Все тяготы падали на Наталью Борисовну. С двумя сыновьями (младший родился очень болезненным) она прожила все эти годы, летом и зимой, в сарае, где вместо пола была утоптанная земля, а тепло давали две наскоро поставленные печки. Иван Алексеевич в это время не отказывал себе в тех удовольствиях, которые мог представить ссыльному Березов. Он пил и кутил со знакомыми и незнакомыми, и выпив, позволял себе с детской доверчивостью болтать лишнее. Затрагивал в хмельных разговорах он и императрицу. Конечно, нашлись люди, которые донесли на Долгоруких. В Березов был прислан капитан Сибирского полка Ушаков — родственник страшного Ушакова, начальника Тайной канцелярии, — ловкий и, видимо, опытный следователь, решивший сделать себе на чужой крови карьеру. Он прибыл в город инкогнито, легко вошел в доверие Ивана Долгорукого, пил с ним, подталкивая его на опасную болтовню, а когда для следствия был собран достаточный материал, уехал. Беспечный князь Иван проводил его как искреннего друга. Между тем над ним неожиданно грянул гром: из Тобольска прибыл приказ — отделить князя Ивана от семьи и держать строго. Его заключили в сырую земляную тюрьму. Наталья Борисовна была в отчаянии: «Отняли у меня жизнь мою, безпримернаго моего милостиваго отца и мужа, с кем я хотела свой век окончить, и в тюрьме была ему товарищ; эта черная изба, в которой я с ним жила, казалась мне веселее царских палат» (с. 15). Заживо закопанного в похожую на могилу землянку князя Ивана морили голодом — кормили только, чтоб не помер. Наталья Борисовна слезами и мольбами умилостивила часовых, и те, сами рискуя (доносчики были рядом), разрешали ей ночью подносить еду к окну землянки.

Ушаков и поручик Василий Суворов — отец генералиссимуса Суворова — проводили в Тобольске следствие, в ходе которого князь Иван подвергался жестоким пыткам. В тюрьме он содержался в ручных и ножных кандалах, прикованный к стене. Он пал духом и рассказал даже то, о чем его не допрашивали, — об изготовлении поддельного завещания Петра II и о своей фальшивой подписи под этим документом. Это не только решило участь князя Ивана, но и вовлекло в дело весь клан Долгоруких. Их начали арестовывать в разных концах государства и свозить в Шлиссельбургскую крепость, куда был отправлен и князь Иван Долгорукий. Здесь пошли новые допросы и пытки. Дело завершилось огромным числом казней. Нещадно наказаны были не только Долгорукие, но и общавшиеся с ними в Березове чиновники, офицеры и солдаты. Биты кнутами с урыванием ноздрей были священники, не донесшие о том, что узнали на исповеди.

Страшнее всех поплатился князь Иван Алексеевич: в Нижнем Новгороде, на Болоте, где совершалась казнь, его четвертовали (по другой версии он был колесован). Мучения он перенес с чрезвычайной твердостью, вслух молясь Господу. Легкомысленный щеголь, франт, жадный до развлечений фаворит — все это с него слетело. Он вдруг обернулся русским боярином под топором Ивана Грозного. В русском дворянстве XVIII века сохранилось древнее представление о том, что казнь за убеждения, участие в борьбе за власть и защиту чести не позорит. Более того, она превращала того, кто вчера был интриганом и честолюбцем, в мученика. Этот взгляд тонко отобразил Пушкин, вложив в уста отца Гринева сожаление о том, что сын его заслужил не честную казнь, а бесчестное прощение: «Государыня избавляет его от казни! От этого разве мне легче? Не казнь страшна: пращур мой умер на лобном месте, отстаивая то, что почитал святынею своей совести [412] ; отец мой пострадал вместе с Волынским и Хрущевым». И когда княгиня Наталья Борисовна Долгорукая, задним числом пересматривая свою жизнь, описывала в одном из вариантов воспоминаний своего ветреного мужа как мученика и страстотерпца, она не только отдавала долг любви. Видимо, ее глазам открылось что-то такое, что действительно в нем было, но проявилось только в момент казни.

412

Пушкин с обычной для него глубиной подчеркивает, что гибель за дело, которое человек считал справедливым, оправдывается этикой чести, даже если в глазах потомства оно выглядит, например, как предрассудок.

Наталье Борисовне никто даже не удосужился сообщить о гибели ее мужа, и она продолжала еще ждать и надеяться, когда разрубленные куски тела ее мужа были уже зарыты в Новгороде на Болоте. На свое прошение, в котором она умоляла соединить ее с мужем, какова бы ни была его судьба, ответа не последовало. Только после смерти Анны Иоанновны ей было разрешено вернуться из Березова. Княгиня Долгорукая посвятила себя воспитанию сыновей (младший, болезненный, умер молодым), а когда старший подрос, она постриглась в монахини под именем Нектарии. Воспоминания, написанные ею для старшего сына и своей невестки, остаются одним из самых проникновенных документов, раскрывающих душу женщины XVIII века.

Мемуары Анны Евдокимовны Лабзиной (по первому браку — Карамышевой) правильнее было бы назвать «житием, ею самою написанным». Такое название сразу высвечивает определенную традицию, в перспективе которой этот текст следует понимать. Читатель, конечно, вспомнил «Житие протопопа Аввакума, им самим написанное». В еще большей мере в памяти возникает образ боярыни Морозовой. Реальная же судьба мемуаристки, хотя и перенесшей ссылку за свои убеждения, даже приблизительно не напоминала судеб мучеников «старинного правоверия» [413] . Однако в подобных случаях самооценка, то, каким человек видит мир, не менее существенна, чем «объективная» оценка постороннего наблюдателя. Лабзина видела свою жизнь как длинное,

мучительное испытание, «тесный путь» нравственного восхождения сквозь мир греховных искушений к святости. Развратный муж, проводящий жизнь в греховных мерзостях, не лишенный природной доброты, но слабый и утопающий в бездне плотских наслаждений, — таков один сюжетный центр ее рассказа. Другой — она сама, твердо шествующая по пути добродетели сквозь душевные страдания и физические муки. И если муж — воплощенный искуситель, то на другом полюсе неизменно находится Учитель, руководящий ею, подчиняющий себе ее дурную волю лаской и нравоучением.

413

Интересный очерк литературного образа боярыни Морозовой см.: Панченко А. М.Боярыня Морозова — символ и миф. — В кн.: Повесть о боярыне Морозовой. М., 1979.

В таком сюжете нетрудно увидеть стереотипы традиции, которая простиралась от житийной литературы до книг Джона Беньяна, английского мистика XVII века, чьи произведения пользовались в России большой популярностью. (Под именем Иоанна Бюниана они многократно издавались в 80-е годы XVIII века.)

Воспоминания А. Е. Лабзиной невозможно понимать как наивно-«фотографическое» воспроизведение реальности, что зачастую делают их комментаторы. Последние уподобляются судье, который полностью отождествил бы свидетельства одной из тяжущихся сторон с истиной, ссылаясь на то, что точка зрения другой стороны ему неизвестна. Анна Евдокимовна Лабзина написала свое житие — нам предстоит использовать его как материал для анализа историко-психологической реальности.

Для того чтобы оценить достоверность текста, надо, прежде всего, восстановить ту точку зрения, с которой он написан. А для этого полезно сосредоточить внимание не только на том, что видел автор текста, но и на том, чего он не видел, что оставалось за пределами его зрения, для чего у него не было ни глаз, ни слов.

Что же не видела и что видела Анна Евдокимовна Лабзина в своем первом муже?

Во всех подробных мемуарах мы не находим ни одного слова о том, что составляло основу жизни Карамышева. Мемуаристка показывает нам его только в те минуты, когда видит. Появляется ли он после научных исследований на побережье Белого моря, в дверях ли ее дома в Петербурге или в Нерчинске, — он всегда приходит «из ниоткуда» и, уходя сквозь эти же двери, отправляется «в никуда». Мир же Анны Евдокимовны резко разграничен. Это мир праведности — ее кабинет и спальная комната. Из этого мира ведут две двери: одна на Путь Спасения, по которому ее поведет Наставник, другая — на путь греха. Эта пространственная модель для самой муаристки в полном смысле слова отождествляется с бытовой реальностью. Все предметы, события, люди располагаются в этом пространстве, и, в зависимости от места в нем, они получают роли в описываемом мемуаристкой мире. Она как бы ставит перед читателем спектакль своей жизни, властно распределяя между актерами жесты и монологи. Обилие прямой речи бросается в глаза (причем все упоминаемые ею люди говорят одним и те же — ее собственным — языком). Напомним, что между временем записи и изображаемыми событиями прошла четверть века.

Применим прием, к которому прибегает современная кинематография, чтобы преодолеть театральный монологизм, — резко сдвинем точку зрения и посмотрим, что же оставалось за пределами той театральной сцены, на которой разыгрывает Лабзина свои мемуары. Что же представлял собой ее муж, Александр Матвеевич Карамышев?

Карамышев — бедный «сибирский дворянин» (само сословное положение этой категории людей было сомнительно, несколько напоминая статус однодворцев), почти без состояния и сирота; он из милости был воспитан в доме состоятельного уральского помещика Е. Я. Яковлева, который, умирая, завещал ему в жены свою малолетнюю дочь. Мать Карамышева на положении подруги-приживалки подолгу гостила в доме Яковлевых. Служебная карьера Карамышева выглядит на фоне обычных путей русских дворян XVIII века достаточно экзотически. Ни армейская, ни тем более гвардейская служба в ней не упоминаются. Карамышева отдают в Екатеринбургский Горный университет, а затем — в гимназию при Московском университете. Университетское образование давало право на офицерский чин, и, получив диплом, молодые дворяне обычно облачались в мундиры. Карамышев пошел по другому пути: он уехал за границу и поступил в Уппсальский университет. Государственные дотации в этих случаях, как правило, бывали невелики. А так как мы не располагаем никакими данными о помощи какого-либо «вельможи-благодетеля», то жизнь за границей лишенного состояния молодого дворянина-студента должна была быть очень нелегкой. Даже более чем через полвека и относительно обеспеченный, хотя и зависевший от скуповатой матери Андрей Кайсаров, обучаясь за границей, вынужден был в Геттингене «питаться тощими немецкими супами», а в Лондоне — хлебом и луком.

Однако бытовые трудности не отразились на успехах Карамышева. Своим научным руководителем он избрал великого Линнея (уже этот факт говорит о незаурядности подготовки и интересов А. М. Карамышева). Еще более показательно, что и Линней выделил молодого русского студента и стал активно руководить его научными интересами. Под руководством Линнея и химика и металлурга Валлериуса Карамышев прослушал курсы естественных наук и химии и в 1766 году защитил на латинском языке диссертацию «О необходимости развития естественной истории в России». «Эта диссертация… была, по-видимому, задумана самим Линнеем, который еще в 1764 году писал к жившему тогда в Барнауле шведскому пастору и естествоиспытателю Э. Лаксману, что думает заставить Карамышева защищать диссертацию по какому-либо предмету из естественной истории Сибири; Лаксман доставил и много материалов для диссертации Карамышева» [414] .

414

Кулибин С.Карамышев. — Русский биографический словарь. СПб., 1897, т. «Ибак — Ключарев», с. 514–515.

Латинский язык не входил в обычное образование русского дворянина XVIII века. Он был даже своеобразной «лакмусовой бумажкой»: подобно тому как французский язык сделался знаком дворянской образованности и влек за собой представления о светском галломане, латынь являлась как бы обязательным признаком учености, «неприличной» для дворянина, педантизма, которым щеголяли образованные поповичи. Насколько глубоко погрузился в латынь Карамышев, свидетельствует латинское стихотворение в честь наук, написанное им в Упсале.

Поделиться с друзьями: