Беседы о русской культуре. Быт и традиции русского дворянства (XVIII — начало XIX века)
Шрифт:
Второй, не романтический («реалистический») способ жизни революционера связывает конспирацию с правом на двойное поведение. Чернышевский вводит в роман «Что делать?» свой вымышленный разговор с Рахметовым. Рахметов повергает повествователя в недоумение заявлением: «Вы или лгун, или подлец». Если перевести эти слова с условно-конспиративного языка на реально-политический, то они должны читаться так: «Вы или конспиратор („лжец“), или пустой болтун-либерал („подлец“)». Таким образом, конспиративность прямо подразумевает необходимость и оправданность неискренности («лжи») в отношениях с политическими противниками. Искренность в этих ситуациях вызывает презрение как политическая незрелость и прекраснодушие. Нормой для революционера оказывается жизнь в двойном мире — высокой моральности со «своими» и разрешенного аморализма в отношениях с противниками.
Романтиков XX века (типа Андрея Белого) мучили образы революционера-конспиратора, сыщика-конспиратора как людей-двойников (традиция, восходящая к Ф. Достоевскому). Для романтика декабристской эпохи конспирация всегда оставалась чем-то вынужденным и сомнительным. Ей противостояла героическая
Может показаться, что эта характеристика применима не к декабристу вообще, а лишь к деятелям периода «Союза благоденствия», когда «витийство на балах» входило в установку общества. Известно, что в ходе дальнейшей тактической эволюции тайных обществ акцент был перенесен на конспирацию. Новая тактика заменила светского пропагандиста заговорщиком.
Однако изменение в области тактики борьбы не привело к коренному сдвигу в стиле поведения. Становясь заговорщиком и конспиратором, декабрист не начинал вести себя в салоне «как все». Никакие конспиративные цели не могли его склонить к поведению Молчалина. Выражая оценку уже не пламенной тирадой, а презрительным словом или гримасой, он оставался в бытовом поведении «карбонарием». Поскольку бытовое поведение не могло быть предметом для прямых политических обвинений, его не прятали, а наоборот — подчеркивали, превращая в некоторый опознавательный знак.
Д. И. Завалишин, прибыв в Петербург из кругосветного плавания в 1824 году, повел себя так (причем именно в сфере бытового поведения: он отказался воспользоваться рекомендательным письмом к Аракчееву), что последний сказал Батенькову: «Так это-то Завалишин. Ну послушай же, Гаврило Степаныч, что я тебе скажу: он должно быть или величайший гордец, весь в своего батюшку, или либерал» [455] . Характерно, что, по представлению Аракчеева, «гордец» и «либерал» должны себя вести одинаково. Любопытно и другое: своим поведением Завалишин, еще не успев вступить на политическое поприще, себя демаскировал. Однако никому из его друзей-декабристов не пришло в голову обвинять его в этом, хотя они были уже не восторженными пропагандистами эпохи «Союза благоденствия», а конспираторами, готовившимися к решительным выступлениям. Напротив, если бы Завалишин, проявив умение маскировки, отправился на поклон к Аракчееву, поведение его, вероятнее всего, вызвало бы осуждение, а сам он возбудил бы к себе недоверие. Характерно, что близость Батенькова к Аракчееву вызывала неодобрение в кругах заговорщиков.
455
Завалишин Д. И.Записки, с. 86.
Показателен и такой пример. Катенин в 1824 году не одобряет характер Чацкого именно за те черты «пропагандиста на балу», в которых М. В. Нечкина справедливо увидела отражение тактических приемов «Союза благоденствия». «Этот Чацкий, — пишет Катенин, — главное лицо. Автор вывел его con amore, и по мнению автора, в Чацком все достоинства и нет порока, но по мнению моему, он говорит много, бранит все и проповедует некстати» [456] . Однако всего за несколько месяцев до этого высказывания Катенин, убеждая своего друга Бахтина выступать в литературной полемике открыто, без псевдонимов, с исключительной прямотой сформулировал требование не только словами, но и всем поведением открыто демонстрировать убеждения: «Обязанность теперь стоять за себя и за правое дело, говорить истину не заикаясь, смело хвалить хорошее и обличать дурное, не только в книгах, но и в поступках(курсив мой. — Ю. Л.), повторять сказанное им, повторять непременно, чтобы плуты не могли притворяться, будто не слыхали, заставить их сбросить личину, выйти на поединок и, как выйдут, забить их до полусмерти» [457] .
456
Письма П. А. Катенина к Н. И. Бахтину. (Материалы для истории русской литературы 20-х и 30-х годов XIX века). СПб., 1911, с. 77.
457
Там же, с. 31.
Нужды нет, что под «правым делом» Катенин понимал пропаганду своей литературной программы и собственных заслуг перед словесностью. Для того чтобы личностное содержание можно было облекать в такиеслова, сами эти выражения должны были уже сделаться, в своем общем содержании, паролем целого поколения.
То, что именно бытовое поведение в целом ряде случаев позволяло молодым либералам отличить «своего» от «гасильника», характерно именно для дворянской культуры, создавшей чрезвычайно сложную и разветвленную систему знаков поведения. Однако в этом же проявились и специфические черты, отличающие декабриста как дворянского революционера.Характерно, что бытовое поведение сделалось одним из критериев отбора кандидатов в общество. Именно на этой основе возникало специфическое для декабристов рыцарство, которое, с одной стороны, определило нравственное обаяние декабристской традиции в русской культуре, а с другой — сослужило им плохую службу в трагических условиях следствия и неожиданно обернулось нестойкостью. Декабристы не были психологически подготовлены к тому, чтобы действовать в условиях узаконенной подлости.
Элементы поведения образуют иерархию: жест — поступок — поведенческий текст. Последний следует понимать как законченную цепь осмысленных поступков, заключенную между намерением и
результатом.Каждодневное поведение декабриста не может быть понято без рассмотрения не только жестов и поступков, но и отдельных и законченных единиц более высокого порядка — поведенческих текстов.
Подобно тому, как жест и поступок дворянского революционера получали для него и окружающих смысл, поскольку имели своим значением слово,любая цепь поступков становилась текстом (приобретала значение), если ее можно было прояснить связью с определенным литературным сюжетом.Гибель Цезаря и подвиг Катона, пророк, обличающий и проповедующий, Тиртей, Оссиан или Баян, поющие перед воинами накануне битвы (последний сюжет был создан Нарежным), Гектор, уходящий на бой и прощающийся с Андромахой, — таковы были сюжеты, которые придавали смысл той или иной цепочке бытовых поступков.
Такой подход подразумевал «укрупнение» всего поведения, распределение между реальными знакомыми типовых литературных масок, идеализацию места и пространства действия (реальное пространство осмыслялось через литературное). Так, Петербург в послании Пушкина Глинке — Афины, сам Ф. Глинка — Аристид. Это не только результат трансформации жизненной ситуации в стихах Пушкина в литературную. Активно происходит и противоположный процесс: в жизненной ситуации становится значимым (и, следовательно, заметным для участников) то, что может быть отнесено к литературному сюжету. Так, Катенин аттестует себя приятелю своему Н. И. Бахтину в 1821 году как сосланного «недалеко от Сибири» [458] . Этот географический абсурд (Костромская губерния, куда был сослан Катенин, ближе не только к Москве, но и к Петербургу, чем к Сибири, это ясно и Катенину, и его корреспонденту) объясняется тем, что Сибирь уже вошла к этому времени в литературные сюжеты и в устную мифологию русской культуры как место ссылки, она ассоциировалась в этой связи с десятками исторических имен (в Сибирь приведет Рылеев своего Войнаровского, а Пушкин — самого себя в «Воображаемом разговоре с Александром I»). Кострома же в этом отношении ни с чем не ассоциируется. Следовательно, подобно тому как Афины означают Петербург, Кострома означает Сибирь, то есть ссылку.
458
Там же, с. 22.
Отношение различных типов искусства к поведению человека строится по-разному. Оправданием реалистического сюжета служит утверждение, что именно так ведут себя люди в действительности. Классицизм полагал, что по образцам искусства люди должнывести себя в идеальном мире. Романтизм предписывал читателю поведение, в том числе и бытовое. При кажущемся сходстве второго и третьего принципов, разница между ними весьма существенна. Идеальное поведение героя классицизма реализуется в идеальном же пространстве литературного текста. Попытаться перенести его в жизнь может лишь исключительный человек, возвысившийся до идеала. Для большинства же читателей и зрителей классицистического произведения поведение литературных персонажей — лишь возвышенный идеал, долженствующий облагородить их практическое поведение, но отнюдь не воплотиться в нем.
Романтическое поведение в этом отношении более доступно. Оно включает в себя не только литературные добродетели, но и литературные пороки (например, эгоизм, преувеличенная демонстрация которого входила в норму «бытового байронизма»:
Лорд Байрон прихотью удачной Облек в унылый романтизм И безнадежный эгоизм.Уже то, что литературным героем романтизма был современник, существенно облегчало подход к тексту как программе реального будущего поведения читателя. Герои Байрона и Пушкина-романтика, Марлинского и Лермонтова порождали целую фалангу подражателей из числа молодых офицеров и чиновников, которые перенимали жесты, мимику, манеру поведения литературных персонажей. Если реалистическое произведение подражает действительности, то в случае с романтизмом сама действительность спешила подражать литературе. Для реализма характерно, что определенный тип поведения рождается в жизни, а потом проникает на страницы литературных текстов (умением подметить в самой жизни зарождение новых норм сознания и поведения славился, например, И. Тургенев). В романтическом произведении новый тип человеческого поведения зарождается на страницах текста и оттуда переходит в жизнь.
Разумеется, отношение романтического поведения в литературе и в жизни тоже достаточно сложно и не единообразно. Прежде всего, сам «высокий» романтизм Байрона, Пушкина, Рылеева или Лермонтова довольно быстро обрел своих двойников — романтизм опошлившийся и романтическую автопародию. Коренное отличие последних от «высокого» романтизма — это отличие вторичного искусства от первичного. Романтический поэт воссоздает в своем произведении трагические и гигантские, возведенные к абсолюту законы мира — пародийные или опошленные произведения воссоздают романтическое воссозданиезаконов мира. Это — изображения изображений или подражания изображениям. Подлинно романтический мир Байрона или Лермонтова всегда являлся как шокирующий своей неожиданностью, «бьющий» читателя непредсказуемостью. Романтический поэт никогда не знает, что такое завершенность, не признает ее, и сам, как Лермонтов или Гейне, готов первым осмеять «законченный», лишенный непредсказуемости романтизм. Не случайно никто не создал столько пародий на романтизм, как сами романтики. Псевдоромантический мир подражаний романтизма романтизму насквозь состоит из штампов, и потому невозможно писать «как Лермонтов» и очень легко подражать ученикам Марлинского.