Бесконечный тупик
Шрифт:
Всех окаяннее, пока не расколется,
буду лоб разбивать в покаянии!
…
Радуйтесь!
Сам казнится
единственный людоед.
Разумеется, не прошёл Маяковский и мимо сладенького, мимо прогрессивных мармеладовых:
Как трактир, мне страшен ваш страшный суд!
Меня одного сквозь горящие здания проститутки,
как святыню, на руках понесут
и покажут Богу в своё оправдание.
Здесь же тема глумления и дубоватых оговорок, наивно принимаемых литературоведами за иронию. Иронии Маяковский был лишён напрочь, но постоянно заходился и промахивался в самопародию, совершенно не предусмотренную. Маяковский это болезнь, разрушение речи, тем, идей.
Славьте меня!
Я великим не чета.
Я
ставлю nihil.
Но разрушение это по форме и содержанию именно русское. И совпавшее с разрушением самой России. И, разумеется, не просто совпавшее, а совпавшее микрокосмически, как порождённое, отразившее и совпадшее России. И под более низким углом: Маяковский был, как и вся Россия, отравлен иудаизмом, униженно-женски влюбился в иудаизм. Тоже ведь пародия некой основной темы:
на цепь нацарапаю имя Лилино
и цепь исцелую во мраке каторги
…
Губы дала.
Как ты груба ими.
Прикоснулся и остыл.
Будто целую покаянными губами
в холодных скалах высеченный монастырь.
…
И видением вставал унесённый от тебя лик,
глазами вызарила ты на ковре его,
будто вымечтал какой-то новый Бялик
ослепительную царицу Сиона евреева.
Интересно последнее предреволюционное стихотворение Маяковского. В сущности это завещание, ведь после Февраля он не написал ни одной новой строчки. В лучшем случае это были удачные вариации. Даже форма ростовских частушек сложилась до революции. Стихотворение и называется как завещание: «России». Вот его начало и конец:
Вот иду я,
заморский страус,
в перьях строф, размеров и рифм.
Спрятать голову, глупый, стараюсь,
в оперенье звенящее врыв.
Я не твой, снеговая уродина.
Глубже
в перья, душа, уложись!
И иная окажется родина,
вижу –
выжжена южная жизнь.
…
Обдают водой холода…
Что ж, бери меня хваткой мёрзкой!
Бритвой ветра перья обрей.
Пусть исчезну,
чужой и заморский,
под неистовства всех декабрей.
На один месяц ошибся.
Маяковский пустил чужую идею внутрь своей жизни на очень низком, физиологическом уровне. И овладение этой идеей произошло очень грубое и поверхностное. Она вырвалась из рук. Ошибка Маяковского носит почти животный характер. Он пытался русское презрение к семейной жизни сочетать с еврейской эротикой.
Единица – вздор,
единица – ноль
…
Единица!
Кому она нужна?!
Голос единицы
тоньше писка.
Кто её услышит?
– Разве жена!
И то если не на базаре,
а близко.
Усмешечка истории в том, что Маяковский застрелился как раз из-за того, что у него не было жены и вообще нормальной семьи. Соприкосновение с еврейской ментальностью получилось и слишком поверхностным, и слишком глубоким. Вот у Розанова овладение было очень органично, идеально. Уж он– то, кстати, понимал, что «Единица» только жене и нужна, и если её жена (настоящая), то есть самый близкий человек, слышит, то, может быть, услышат и другие. А вот если даже жена не слышит, то тут пулю в лоб. (Возможен другой вариант – превращение единицы в ноль, в одиночество абсолютное. Но для Маяковского это было невозможно, да и вообще для поэта такой путь весьма проблематичен. Поэт слишком связан с жизнью, слишком связан с людьми и чрезвычайно от них зависит.)
Розанов был заворожён иудаизмом чисто вообще, интеллектуально. Маяковский – предельно конкретно, душевно. В некотором смысле в Маяковском этот угол национальной идеи воплотился более полно:
На небе, красный, как марсельеза,
вздрагивал, околевая, закат.
Уже сумасшествие.
Ничего не будет.
Ночь придёт,
перекусит
и съест.
Видите –
Небо опять иудит
пригоршнью обрызганных предательством звёзд?
Пришла.
Пирует Мамаем,
задом на город насев.
Эту ночь глазами не проломаем,
чёрную,
как Азеф!393
Примечание к №380
«Сила Гитлера – в его железной логике». (Гейден)
Нацизм всё-таки крайне рационалистичен. Немцы высчитали: да, социал-демократия, но почему такой успех? Генштаб? Но вот 1918 год, и всё рухнуло, никаких «генштабов». Ну там выскочили 2 – 3 обезумевшие марионетки, так их сразу хлопнули (Либкнехт и Люксембург). Оставили мелочь для разживы, для использования восточных соседей-дураков, но постепенно дошло, что с. – д. как-то не так движется, не совсем так. Тянутся другие ниточки, подлиннее и потолще. Дошло, что социал-демократия слишком живая и даже сама кукловода начинает дёргать то в одну, то в другую сторону. И тогда увидели немцы, что всё вовсе не на такой рациональной основе построено. И решили поставить на иррационализм. Именно РЕШИЛИ, ВЫСЧИТАЛИ. (407) И, к удивлению своему, выиграли. Выиграли и растерялись. Отдались иррациональному фатуму вполне. Поставили разум слугой рока. И, конечно, проиграли.
Немцы поспешили. Отнеслись к победе как к «случаю», «везению». И вот, «пока время есть», надо взять всё. С самого начала психология не оккупации, а эвакуации. У нацистов сломалось время. Конечно, после 33 года нужно было не торопиться, бросить лет 50 на воспитание новых поколений, полноценных в расовом отношении. Масоны всё равно бы напали или начали террор (через английскую разведку и т. д.). Но это для такого движения и не важно.
Нацистам не хватило – странно сказать – уверенности и исходящего от этого «прекраснодушия». В результате погибла прекрасная возможность альтернативной цивилизации. Немцы могли бы начать вторую реформацию. (457) Они её и начали, и теми же кровавыми методами. Но без необходимой спокойной уверенности.
394
Примечание к №358
Ружьё, но оно, видите, «негодное».
Илья Эренбург писал в своих мемуарах:
«Фронтовики прислали мне в утешение подарки; об одном расскажу. Это было поломанное охотничье ружьё, которое льежские оружейники поднесли в год VII республиканской эры консулу Бонапарту».
Пустяк. «Поломанное». Утешительный приз. Или:
«В 1947 г. польское правительство подарило нам, четырём советским писателям, произведения народного искусства. Мне достался ковёр, сотканный из лоскутков Галковскими в Кракове. Этот ковёр с тех пор радует меня в трудные часы. Я гляжу на зверей, которых нет и не было, но которые живут, резвятся, рычат и дремлют в моей комнате, на девушек, на диковинных рыцарей и вижу не только чудесное сочетание тонов, полутонов, но и силу искусства».
Так, «из лоскутков». Базарный ширпотреб.
395
Примечание к №299
«Восточные сладости»
Несомненно, в неприятном реализме отечественной литературы сказалась полуазиатская природа русского мира. Константин Леонтьев интуитивно нашёл очень характерный образ:
«Когда Тургенев говорил так основательно и благородно, что его талант нельзя равнять с дарованием Толстого и что „Лёвушка Толстой – это слон!“, то мне всё кажется – он думал в эту минуту особенно о „Войне и мире“. Именно – слон. Или, если хотите, ещё чудовищнее, – это ископаемый СИВАТЕРИУМ во плоти, – сиватериум, которого огромные черепа хранятся в Индии, в храмах бога Сивы (т. е. Шивы). И хобот, и громадность, и клыки, и сверх клыков ещё рога, словно вопреки всем зоологическим приличиям. Или ещё можно уподобить „Войну и мир“ индийскому же идолу: – три головы, или четыре лица, и шесть рук! И размеры огромные, и драгоценный материал, и глаза из рубинов и бриллиантов, не только ПОДО лбом, но и НА ЛБУ!!»