Бесконечный тупик
Шрифт:
Аполлон Григорьев сказал: «Пушкин это наше все». Если Пушкин это русское все, то Розанов – нервная система этого мира. Его бесконечно ветвящаяся, лениво растекающаяся по древу мысль оплела густейшей сетью универсум России. Где-то на крае, в мельчайших веточках-капиллярах происходит загадочное перетекание Розанова в материю культуры. И нет уголка, куда бы не проникла его мысль. Но при всем этом вчувствовании в культуру он не растворяется в ней, а остается неким, хотя и теплым, но внешне чужеродным началом. С точки зрения самой словесной культуры видна только материя Розанова: розовые ниточки нервов. Изнутри же Розанова хорошо не видится, а утробно чувствуется русская жизнь. Россию чувствуешь, как свое тело. (201)
Розанов говорил, что можно
Розанов раздроблен, расщеплен на ветви. Но это расщепление помогает ему обнять рассыпавшийся пушкинский мир, найти гармонию своего бытия в этом мире. Мережковский сказал, что Пушкин был «прекрасной гармонией» или, может быть, лишь «прекрасной возможностью» этой гармонии, мелькнувшей на мгновение в его личности. Мне думается, что Пушкин и не мог не быть «возможностью». Своим существованием он придал возможность русскому словесному миру. До этого сказаться России было невозможно. И поэтому сам себя Пушкин не понимал и не мог понять. Гигантский мир – для себя он был точкой. Никаких рефлексий, раскола, частичности, а спокойное разворачивание этой точки во вселенную. Розанов же – это почувствовавший себя Пушкин (208), это мыслящая (чувствующая себя через нервы мыслей) вселенная русской литературы.
Творческая эволюция Розанова – факт уникальный для русского философа, – была очень проста и естественна. Это равномерно поднимающаяся прямая линия. Никаких провалов, никаких скачков: спокойное и уверенное повышение уровня. Постепенный (именно постепенный) отказ от потешного русского доказательства – «ди эрсте колонне марширт, ди цвайте колонне марширт» (Тольстой-то смеялся на самом деле не над немцами, а над собой, над нашим пониманием немецкого духа и над нашим вульгарным подражанием этому духу), – и постепенный переход к глубокому и свободному русскому мышлению, мышлению-игре и мышлению-жизни. Розанов начал, так сказать, со старческого бубнения и присюсюкивания, с обстоятельного, хотя и не лишенного элементарного интереса, «размазывания манной каши по чистой скатерти». Но постепенно голос его молодел и креп, приобретал певучесть и интонационное разнообразие. Умер Розанов совсем юным, почти младенцем. И устами младенца– Розанова была сказана русская истина, истина по-русски.
«Ах, не холодеет, не холодеет еще мир. Это только кажется. Горячность – сущность его, любовь есть сущность его. И смуглый цвет. И пышущие щеки. И перси мира. И тайны лона его. И маленький Розанов, где-то закутавшийся в этих персях. И вечно сосущий из них молоко. И люблю я этот сок мира, смуглый и благовонный, с чуть-чуть волосами вокруг. И держат мои ладони упругие груди, и далеким знанием знает Головизна мира обо мне и бережет меня. И дает мне молоко и в нем мудрость и огонь». (Последние строчки «Опавших листьев»)
Можно ли считать Розанова центральной фигурой русской философии? Конечно можно. Пути для осуществления подобной интерпретации видны невооруженным глазом, лежат на поверхности. Если в нашей философии создан и эксплуатируется «миф Соловьева», то точно также можно создать и «миф Розанова», даже в хронологическом отношении это не вызовет больших трудностей. По крайней мере, трудностей будет не больше, чем при выведении всей русской философии из философии автора «оправдания добра».Но, конечно, моей целью не является подобного рода мифотворчество. Да и сам Василий Васильевич с саркастической усмешечкой говорил о благословенной России 2212 года, где «какой– нибудь профессор Преображенский» в Самаркандской Духовной Академии напишет «О некоторых мыслях Розанова касательно
Ветхого завета».Не в том дело, был или не был Розанов отцом-основателем русской философии. Просто он единственный русский философ, давший русской мысли форму и определенное направление (по крайней мере возможность для этого). Розанов создал почву для отечественной философии. Даже не шахту, а сам уголь.
Задача будущих исследователей состоит в «розанизации» русской философии, то есть в сохранении всего самобытного и оригинального в творчестве Мережковского, Булгакова, Флоренского, и скептическом «опускании» их русско-германских кунштюков («об этом знают, но не говорят»). А дальше туманно брезжит идея постепенной интеллектуализации розановской философии. Например за счет связи с Хайдеггером, особенно поздним. Мне кажется, это единственно плодотворный путь «втягивания» молчаливого русского сознания в мир европейского мышления. Важно только не строить иллюзий относительно творческого характера этого процесса. Разумеется, это неизбежная, но печальная и, может быть, ненужная деструкция. Розанов может лишь смягчить, умаслить эту трансформацию.
Вход в европейское мышление через Розанова наиболее органичен и безболезнен. Органичен и безболезнен, так как его книги создали прямой русский быт. Они кривы в самом основании, и их «системы» есть судорожная попытка поправить положение, найти безнадежно утерянную естественность. В этом контексте становится понятнойпостоянно неудачная «ирония» Соловьева: его дурашливые стихи и длинный извивающийся язычок чертенка посреди выспренних метафизических умозрений. Все это от смутного сознания неестественности, кривости самих исходных постулатов мышления.
Розанов же создал крепкий русский философский «быт», «обычай». Не было бы Розанова, и русская душа не сказалась бы так обнаженно и сочно: не в искусстве, заранее опосредованном и неясном, не в литературе, тоже откровенной лишь боком, а так в лоб, «матом». Молчаливая и целомудренная русская культура промычала себя через густо-бытийственное содержание и пустые формы «Опавших листьев».
Думать «по-русски» очень больно. Каждая мысль – это раскаленная игла в мозг. И чудо Розанова в том, что по-розановски думать совсем не больно, а, наоборот, очень приятно и уютно. Чтение его произведений смягчает и облагораживает мышление (216). Я ни разу не видел умного и неорганичного неприятия его философии. Постоянно визг, хамство, и при этом уморазрушающее отсутствие логики:
«Господин Розанов, отбросив всякий стыд перед читателями, которых он, должно быть, считает сущими невеждами, клеветнически оболгал Хомякова, приписав ему мысли, каких у него никогда не было, и для борьбы с Хомяковым обворовал Хомякова, то есть мыслями Хомякова мечтал его прикончить. Он говорит, что в проповеди любви у Хомякова мало любви и это любовь только у него, г. Розанова, и что только он, г. Розанов, сверх-блудник и сверх-босяк, весь татуированный хитрыми узорами растлеваемого им богословия, любить умеет… Про какю любовь говорит г. Розанов, можно видеть по его совершенно непристойной статье об еврейской микве и об индивидуальной философии всякого, даже совершенно негодного фаллоса» (цитата из статьи Н.СОКОЛОВА, приведенная самим Розановым во втором томе «Около церковных стен»)
Казалось бы, критиковать Розанова очень легко. Розанов смеется и плачет, но не размышляет (его выражение). И тут умному критику и карты в руки. Розанова надо «громить» сухо, корректно, «по-европейски». И чем более вызывающи и иррациональны его статьи и книги, тем суше и рациональнее должен быть их анализ. Но я никогда не встречал такой критики. Видимо, неприятие Розанова окончательно дисгармонизирует и обессмысливает русскую душу. Сопротивляющийся естественности розановского мышления, окончательно глохнет и слепнет. И наоборот, человек, принимающий Розанова, пропитывается розовым маслом розановщины, обретает душевную гармонию, волю, полет. Как-то Розанов заметил: