Бесконечный тупик
Шрифт:
Любопытно отношение европейцев к нашей внешности. Всегда ощущение русской второсортности, «немножко испорченности» и (в лучшем случае) «кто бы мог подумать». Увы, даже в столь элементарном смысле любовь русских к Европе будет всегда однонаправленной и, следовательно, двусмысленной – смесь понятной европейцам зависти с совершенно непонятной светлой грустью и самопожертвованием («эх вы, жизни не знаете, а Азия вот она – смахнёт всю красоту с планеты и из ваших таких удобно-глубоких черепов кумыс пить будет»).
865
Примечание к №857
И философ и военный это самые антисоциальные профессии
Вершины античная философия достигла в учениях Платона и Аристотеля. Но это ведь в хронологическом отношении почти самое начало. Чем же занималась античная мысль на протяжении ещё
866
Примечание к №862
Русская литературочка начала потихохоньку сбываться.
Из переписки Достоевского:
«Вчера, когда я спал, приходил (человек) от Вольфа с требованием 25 экземпляров „Бесов“ и оставил бумажку, то есть требование… Значит бесочки-то опять пошли и ведь без малейшей (рекламы)…»
Хе-хе…
867
Примечание к №860
Всё (в моей жизни) получается соразмерно, ритмично
В детстве я сильно тосковал по старому дому – казалось, всё плохо стало именно потому, что уехал оттуда. Тоска эта – чистый звук флейты. Он становился всё громче, всё тоскливее. А в 13 лет меня положили в больницу – операция пустяковая, аппендицит, но сделали её бесплатно и у меня началось осложнение. Рана нагноилась, стала сочиться кровью. Случилось это в воскресенье, и в больнице врачей не было, только медсестры. И они стали мне там что-то в животе без наркоза резать. Одна резала, а другая полотенцем мне рот затыкала, чтобы я не кричал. От страха и боли я орал пронзительно громко, по-звериному. В больнице была какая-то реконструкция, и в отделении, в котором я лежал, поместили дефективных детей. Среди них был один идиот, постоянно воющий. Меня после привезли на каталке, а в палате
ребята говорят: «Одиноков, ты не слышал, тут идиот этот за стеной так ревел».Это уже труба органная подключилась. Потом сломанная рука – уже не просто физическая боль, а подлость – ещё труба. Вешалка – ещё. Болезнь и смерть отца – ещё. Издевательский аттестат, любовь, а точнее её отсутствие, работа на заводе – и так пошло, пошло по регистрам. А потом ещё несколько труб включилось, и мелодия стала уходить в бесконечность. Казалось бы, всё уже, хватит, а тут новый, ещё более резкий тон, поворот, коленце. В результате я получился очень ритмичным человеком, моя жизнь сложно ритмически организована. Конечно, каждый конкретный тон немного плывет, немного смещён. Но в целом это нечто очень серьёзное. Что извне не видно, так как воспринимаются из мира лишь отдельные ситуации, а во мне, в моей личности только всё перекрещивается в единую мелодию и очень глубоко и сильно организует моё «я». Так по пустякам, по пустякам набирается, хе-хе, трагедия.
868
Примечание к №853
Везде варьируются пять-шесть русских типов с заботливо прорисованными скулами
Леонтьев писал:
«Живописцы наши выбирают всегда что-нибудь пьяное, больное, дурнолицое, бедное и грубое из нашей русской жизни. Русский художник боится изображать красивого священника, почтенного монаха (хотя они есть, и художник даже ВИДЕЛ их); нет! ему как-то легче, когда он изберёт пьяного попа, грубого монаха-изувера. Мальчики и девочки должны быть все курносые, гадкие, золотушные; баба – забитая; чиновник – стрекулист; генерал – болван и т. п. Это значит РУССКИЙ ТИП».
«Это тот комизм, который любят дети: привязать или приколоть бумажку на спину кому-нибудь и радоваться».
Константин Николаевич на один пункт не обратил внимания. В галерее социальных уродов вы не найдёте художников. Автопортреты – монументальны. Изображения художников – хочется перед ними снять шапку и поклониться. Умнаи! Ай, умнаи рускаи!
869
Примечание к №132
«Пошутил, значит. Ну-ну…»
Куда ж ты полез, следователь? На гения допросов? Думаешь – всласть покуражусь, поиздеваюсь над ним: «Ты тут пишешь про допросы, ну и получишь их, зайчишка во хмелю». Но, попавший в замкнутый мир, кто ты? – лакей, ничтожный лакей мой. Буду тобой шнурки завязывать. Я погиб. Я и писал так. Ильича не простят, Ильич милый выручит.
Всегда испытывал ненависть к самоубийству. Отец напряжённо думал об этом, когда узнал о своей обречённости. Но сам не мог и не хотел. И перед смертью молил не самому чтобы, а чужими руками.
Сократ перед смертью говорит:
«Пожалуй, совсем не бессмысленно, чтобы человек не лишал себя жизни, пока Бог каким-нибудь образом его к этому не принудит, вроде как, например, сегодня – меня».
Конечно, жизнь сама убьёт. Надо только немного поправить, немножко помочь. Сократ первый режиссёр своей судьбы. Подчинивший судьбу своей воле, замкнувший мир в микрокосм.
Даже если грубая провокация не удастся, всё равно с последней точкой «Тупика» жизнь моя замкнётся и погаснет. Я превращусь в персонаж – нечто неотъемлемое от определённого сюжета. Жизнь превратится в сюжет, всё ничтожно сбудется.
Осознав свою ничтожность, я мечтал о несчастной любви. Мне хотелось встретить её, я успокаивал себя тем, что у каждого человека должна быть любовь, пускай несчастная и несбывшаяся. Точнее, несчастная, но сбывшаяся. На тысячи ладов я представлял себе сначала холодный гнев и презрение, а потом ещё более обидное равнодушное участие, холодную и брезгливую жалость. Но всё равно это – рука, насмешливо комкающая моё письмо-признание, – даже это было так хорошо, светло. Всё получалось, жизнь получала осмысленность. Возникало светлое, необидное прошлое, несчастная, но достойная «личная жизнь».
Но я совершил наивную русскую ошибку, «ошибку Леонтьева». Недооценил злорадства судьбы. Не было ничего. Евгений Леонов собрался выступать в роли Ромео, уже предвидел свист и хохот, будущую «неудачу своей личности», тем большую, чем искреннее и проникновеннее будет произносить он вечный монолог из чужого амплуа. Но получилось ещё хуже, ещё злораднее. Его так и не вызвали на сцену; он сидел в полутёмной гримёрной и рыдал. Краска щипала глаза, текла по лицу; было душно и глупо.
Набоков вспоминал, что он в 17 лет ещё никого не любил, но уже спокойно знал о будущей, ждущей его светлой любви. Хотя, заметил Набоков, было все же тоскливо.