Бесконечный тупик
Шрифт:
«Разгорячённые, лукавые, но в подвижной и страстной выразительности все-гда человеческие лица грузинских, армянских и тюркских купцов – но никогда я не видел ничего похожего на ничтожество и однообразие сухаревских торгашей. Это какая-то помесь хорька и человека, подлинно „убогая славянщина“. Словно эти хитрые глазки, эти маленькие уши, эти волчьи лбы, этот кустарный румянец на щеку выдавались им всем поровну в свёртках обёрточной бумаги».
Но «лавочники» это ведь народ в квадрате (907), пойти на Сухаревку, и вот он – народ, и ехать никуда не надо. Здесь всё, все типы. И вот целый народ так, оптом… Тут с Мандельштамом сыграл злую шутку другой инстинкт – инстинкт предпринимателя, конкурента. Народ – это там, в деревне, а здесь не народ, а тупые лабазники. «Торгаши». Тоже как бы власть уже. А власть плохая. Пастухи плохие, скот хороший (чужой). Но тут и другое. Просто Мандельштам услышал подобный
Мораль. Цитата удивительно сокращает изложение, упрощает его и одновременно облагораживает, даже защищает (ссылкой на авторитет). Цитаты срезают углы повествования, помогают несколько отстраниться от своей мысли и т. д. Но. В конечном счёте все цитаты должны быть заменяемы собственными мыслями и чувствами. Цитата должна быть проверена на прочность возможностью её исключения. Самостоятельного значения она иметь не может и не должна. Иначе всё взорвётся, вырвется из рук. Цикада превратится в цикуту.
Цитата лишь истечение в реальность внутреннего внесловестного опыта. Цитата осуществляется в реальности легче, удобнее и проще. «Туда умного не надо». Чего ломаться, пошлю цитату. Цитата никогда не должна быть в центре. Цитата должна быть на побегушках. Поставлю цикаду, пускай верещит заглушкой, а в это время…
В евреях наиболее открыт национальный фатум. Язык тот же и не заслоняет суть. Сейчас московский еврей говорит по-русски совсем без акцента. И жесты, мимика – ещё русского научит. И при этом пугающая непохожесть. Хотя образованнее русских и мысль сразу схватывают, следят. А вот что за мыслью, что замыслено, совсем не видят. Или видят, но очень топорно, грубо. Один всё ходил, головой качал: «Одиноков иезуит; я вот только сейчас иезуитов понял, какие они». Какой же я иезуит? Я хохотал. Добродушный, добрый человек. И я очень понимаю Розанова, со слезами на глазах (от смеха) доказывавшего то же самое. Конечно, есть юродство, есть. Но это совсем не издевательство и не дьявольская хитрость. Это своеобразная манера общения, смею вас уверить, максимально доброжелательная и вообще даже ласковая, женская. Так же, как все эти бесконечные русские людоедские разговоры. Евреи под словом-то и не видят ничего, живут в слове. А слово у русских лишь верхушка айсберга, не более. В этом и семейный, домашний характер розановской и вообще русской речи. В семье слово физиологично и иероглифично. Отца парализованного я очень хорошо понимал. Даже, может быть, лучше, чем здорового. Его родное мычание угадывалось и даже предвосхищалось. Может быть, это был период наибольшей близости к отцу. Другие же, даже родственники, его не понимали, и приходилось расшифровывать. Как раньше я ненавидел пьяное лепетание отца и его трезвое похмельное зудение:
– Уроки, учи уроки!
– Да я выучил.
– А ты ещё выучи, соседние параграфы. Я тебе добра хочу. Пошёл бы в школу-то.
– Да сегодня воскресенье.
– А ты всё равно сходи. Ведь двоечник, слабачок. Должен дневать и ночевать там.
А из больницы выписали меня на две недели дома отдохнуть, пока рука срастается, он пошёл к главврачу: «примите его снова, у вас режим». Когда же отца выписали из его больницы, он дома чуть не заплакал. Я ему:
– Что, пап, хорошо в больнице?
– Ой, сынок, плохо. Я домой как в рай приехал, воздухом-то подышать. Как родился заново.
И отец уже легче стал. Перестал пить, и в нём трезвость помягчела. А когда его уже парализованного привезли – он трезвый говорил, как пьяный. И не было ни пьяного безмыслия, ни озлобленных нотаций. Опять, как ни крути, нравоучительная месть судьбы.
900
Примечание к №886
«классическая русская литература» XIX-XX веков будет осмыслена как религия
Как может человек, находящийся внутри мифа, ощущать этого мифа конечность, смертность? Смерть. Только как регресс, упадок. Иначе он и не может себе ПРЕДСТАВИТЬ мир без его мифа. «Пан умер». Что это? Регресс. О природе другого бога, другого мифа античность не могла и помыслить. ПЛАТОН не мог. С точки зрения литературного мифа просто неинтерес к литературе есть признак деградации, упадка. О Бородине-химике знают, о Бородине-композиторе «что-то слышали». Только так. Но речь идёт совсем не о технократическом невежестве. То, что произойдёт, можно проиллюстрировать примером совсем другим. Если сейчас спросить о Сухово-Кобылине, то образованный русский скажет, что это автор известной трилогии, назовет Кречинского и т. д. И лишь один из тысячи этих ОБРАЗОВАННЫХ людей добавит, что Сухово-Кобылин последние 20 лет своей жизни писал огромный труд по философии, сгоревший в усадьбе 82-летнего писателя и потом им отрывочно восстанавливаемый по памяти. Если же о Сухово-Кобылине
спросить русского 2088 года, то он долго стал бы рассказывать о его «Учении Всемира», о теллурической, солярной и сидеральной стадии развития человечества, о трубчатом теле солярного человека, парящего в пространстве и уничтожающего неполноценных особей для создания великого семиконечного Экстрема – Лучезарной Личности. А потом, в конце беседы будущий русский добавит: «Интересно, что Сухово-Кобылин написал в своё время ряд пьес на „обличительные темы"“. Пьес он этих не читал, конкретного содержания их не знает, так как неспециалист, но слыхал что-то о недавно вышедшей монографии молодого представителя нижегородской школы теопсихоанализа, где творчество Кобылина-драматурга интерпретируется как своеобразный косвенный элемент его религиозно-философской системы.901
Примечание к №650
Некрасов это единственный русский поэт с юродством.
Ну вот, написал 1000 страниц.
Огни зажигались вечерние,
Выл ветер и дождик мочил,
Когда из Полтавской губернии
Я в город столичный входил.
В руках была палка предлинная,
Котомка пустая на ней,
На плечах шубёнка овчинная,
В кармане 15 грошей.
Ни денег, ни званья, ни племени,
Мал ростом и с виду смешон,
Да сорок лет минуло времени, —
В кармане моём миллион.
Тысяча страничек, копеечка к копеечке. Можно и закругляться. (944)
902
Примечание к с.50 «Бесконечного тупика»
Юнг настолько ушёл в слово, что он и своё бессознательное сделал фактом словесного мира … в результате получается страшная деформация личности
Набоков терпеть не мог Фрейда, этого, по его словам, «венского шарлатана», который «вместе со своими попутчиками трясется в третьем классе науки через тоталитарное государство полового мифа».
Если Фрейд, по Набокову, III класс, то Юнг, наверно, II. Юнговская критика фрейдизма достаточно глубока. Это учение трактовалось швейцарским мыслителем как секуляризованный иудаизм. Иегова заменился сексуальностью. «Изменилось только имя, и с ним конечно точка зрения, что потерянного Бога следует искать внизу, а не вверху». Юнг писал:
«Где бы только в человеческой личности или в произведении искусства не появлялась выраженная духовность (в интеллектуальном, а не сверхъестественном смысле), Фрейд относился к ней с подозрительностью и намекал, что это подавленная сексуальность … Он был захвачен своей сексуальной теорией в необыкновенной степени. Когда мы говорили о ней, его тон становился настойчивым, почти обеспокоенным, и все признаки его обычно скептической и критической манеры исчезали. Странное, глубоко взволнованное выражение лица было для меня загадкой … Фрейд сказал мне: „Мой дорогой Юнг, обещайте никогда не отказываться от сексуальной теории. Из всего это самое важное. Видите ли, мы должны сделать из неё догму, неприступный бастион“. Он сказал мне это с большим подъёмом, в тоне отца, говорящего: „И обещай мне одну вещь, мой дорогой сын, что ты будешь ходить в церковь каждое воскресенье!"“
При этом сам Юнг не в меньшей степени был склонен к безвольному подчинению демонам иррационализма (910). Конфликт с Фрейдом он пытался преодолеть путем взаимной психотерапии. Они много спали, а просыпаясь, рассказывали друг другу сны и потом их дешифровывали. Юнгу казалось, что его сновидения глубже фрейдовских и более адекватно символизируют возникшую ситуацию. Он не понимал, что не бессознательное внедряется в его сознание, а его хитрое сознание программирует сны в угодном ему направлении (911). Подлинное же его «я» остается для него загадкой (не говоря уже о «сверх-я»).
Ошибка Юнга в отсутствии чувства юмора, иронии, по крайней мере, уровня юмора и иронии, соответствующего его интеллекту. А ведь он сам писал, что никто не может безнаказанно встречаться с собственным бессознательным:
«Творческая личность имеет мало власти над своей собственной жизнью. Она несвободна. Она пленница, влекомая своим демоном».
«Архетипы говорят на насыщенным риторикой языке, даже, можно сказать, на напыщенным языке … ни один мужчина не может беседовать с анимусом в течение пяти минут, чтобы не стать жертвой своей собственной анимы. Тот же, кто имеет достаточное чувство юмора, чтобы объективно слышать последующий диалог, будет поражён огромным количеством общих мест, злоупотреблением трюизмами, клише из газет и романов, дешёвыми банальностями каждого описания, пересыпаемого вульгарной бранью, и уморазрушительным отсутствием логики. Это диалог, который независимо от участников повторяется миллионы и миллионы раз на всех языках мира и всегда остаётся по сути одним и тем же.»