Бесконечный тупик
Шрифт:
Вдумаемся в идеальное злорадство и идеальную лёгкость этой судьбы. Вдумаемся и вообще в судьбу русских фантазий, где «Сон» упорно превращается в «Нос».
«Философия и шпионаж, философия и вредительство, философия и убийство – как гений и злодейство – две вещи несовместные! (21) Я не знаю других примеров – это первый в истории пример того, как шпион и убийца орудует философией как толчёным стеклом, чтобы запорошить своей жертве глаза перед тем, как размозжить ей голову разбойничьим кистенём!»
Сказано это о другом большевике, о Николае Бухарине. Но не нужно недооценивать возможностей нашего языка. Фраза о «гении и злодействе» произнесена все тем же тов. Вышинским, в обвинительной речи на последнем московском процессе.
Зачем же это нужно было договаривать, какой неслыханный замысел предопределяет
Набоков писал о «художественной совести» природы, которая, «не довольствуясь тем, что из сложенной бабочки каллимы делает удивительное подобие сухого листа с жилками и стебельком, кроме того, на этом „осеннем“ крыле прибавляет сверхштатное воспроизведение тех дырочек, которые проедают именно в таких листьях жучьи личинки».
И далее Набоков заметил:
«Естественный подбор» в грубом смысле Дарвина не может служить объяснением постоянно встречающегося математически невероятного совпадения хотя бы только трёх факторов подражания в одном существе – формы, окраски и поведения (т. е. костюма, грима и мимики); с другой же стороны, и «борьба за существование» ни при чём, так как подчас защитная уловка доведена до такой точки художественной изощрённости, которая находится далеко за пределами того, что способен оценить мозг гипотетического врага – птицы, что ли, или ящерицы: обманывать, значит, некого, кроме разве начинающего натуралиста».
По крайней мере некоторым звеньям природы присущ эстетизм. Русской истории эстетизм присущ в высшей степени. Даже в период краха, распада. Это эстетизм и артистизм, что Вышинский сказал, точнее проговорился тогда (для кого, он сам не знал).
Такой же эстетизм характерен и для индивидуальной, частной судьбы русского человека, этой, по выражению Розанова, «ерунды с художеством».
Мой отец тоже был типичной «ерундой с художеством». Даже в постепенном пьяном распаде его личности был какой-то артистизм.
Однажды, мне было тогда лет 9, на улице сказали: «Одиноков, иди, там за домом твой отец пьяный на санках катается». Было яркое мартовское воскресенье. За домом растаял каток. Когда я прибежал туда, то увидел следующую картину: отец сидел на коленях на санках и, отталкиваясь лыжными палками, катался по растаявшему катку. При этом он пел арии на итальянском языке. Голос у него тогда хотя и был уже испорчен, но всё равно было и достаточно громко, и ясна основная мысль. Вдоль ограждения стояла толпа зевак. Почему-то мое первое впечатление было, что ему ноги трамваем отрезало и он как юродивый ковыляет на инвалидной тележке. Схема движений была удивительно схожа. Я бросился его спасать – папочка! папочка! Воды было на катке по щиколотку, я моментально промок, а отец истерически хохотал, пел песни, вода волнами расходилась от санок. Ему было хорошо. Наконец, увидав меня, он стал кричать, чтобы я «моментально вышел из воды» – тема заботы (потом я месяц болел). Тогдашнее мартовское пение отца – это тоже завязка тяжеловесной и нудно-нравоучительной
русской басни. (22)7
Примечание к с.6 «Бесконечного тупика»
Из Руси молчаливой возникла великая русская литература.
В русской культуре есть дар молчания, но нет дара умолчания. Русский человек не может вовремя остановиться (10) и начинает выговариваться. Этот процесс выговаривания блестяще изображён в «Записках из подполья». М.Бахтин так говорит об их герое (рассматривая, впрочем, его не как расовый, а как литературный тип):
«Человек из подполья» ведёт такой же безысходный диалог с самим собой, какой он ведёт и с другим. Он не может до конца слиться с самим собою в единый монологический голос, всецело оставив чужой голос вне себя, каков бы он ни был, без лазейки, ибо … его голос должен также нести функцию замещения другого. Договориться с собой он не может, но и кончить говорить с собою тоже не может. Стиль его слова о себе органически чужд точке, чужд завершению, как в отдельных моментах, так и в целом. Это стиль внутренне бесконечной речи, которая может быть, правда, механически оборвана, но не может быть органически закончена».
Не в силах оборвать свою речь, русский, раз начав говорить, говорит до конца – это поток слов, доходящий в конце концов до истощающего саморазрушения. Если с этой точки зрения посмотреть на «Бесконечный тупик» (основной текст), то его можно представить как своеобразную филологическую катастрофу. В начале изложение ведется сухо и отстранённо, но постепенно оно начинает прерываться всё более учащающимися вставками, имеющими чисто субъективное значение и поэтому совершенно стилистически не оправданными. В результате происходит разрушение ткани повествования и даже некоторая деструкция основной идеи.
Всё это является конкретным проявлением чувства вины. Чувство вины, направленное на себя, то есть не просто оправдывание, а самооправдывание, – это и есть причина «внутренне бесконечной речи», проговаривающейся речи, того, что можно назвать «редукцией» – передачей разрушительной энергии оправдания самому себе, самозамыкание на оправдании и, может быть, погашение личности, по крайней мере для чужого сознания (вид идеологической мимикрии).
Отсюда понятен несчастный характер русского «я». Оправдываясь, русский всегда хватается за наиболее слабые и болезненные части своего мира, и говорит не что думает, а то, что о нём думают (якобы) другие, чтобы эти «другие» о нём так не думали. Это кривое самосознание приводит к потере ориентации в объективном мире, так что русский как мотылёк летит на горящую свечу и Порфирию Петровичу остаётся только смеяться в лицо своей жертве:
«Видали бабочку перед свечкой? Ну, так вот он всё будет, всё будет около меня, как около свечки, кружиться; свобода не мила станет, станет задумываться, запутываться, сам себя кругом запутает, как в сетях, затревожит себя насмерть! … И всё будет, всё будет около меня же круги давать, все суживая да суживая радиус, и – хлоп! Прямо мне в рот и влетит, я его и проглочу-с, а это уж очень приятно-с, хе-хе-хе! Вы не верите?»
Русского человека всегда засасывала вращающаяся воронка своего «я», пустота своего самооправдания. Вот и князя Мышкина перед роковым балом Аглая специально «инструктировала», чтобы он не срезался, и шутливо заметила:
«Разбейте по крайней мере китайскую вазу в гостиной! Она дорого стоит: пожалуйста разбейте; она дареная, мамаша с ума сойдёт и при всех заплачет, – так она ей дорога. Сделайте какой-нибудь жест, как вы всегда делаете, ударьте и разбейте. Сядьте нарочно подле».
Бедный князь так и схватился за голову – «свеча зажжена!»:
«– Вы сделали так, что я теперь непременно „заговорю“ и даже … может быть… и вазу разобью. Давеча я ничего не боялся, а теперь всего боюсь. Я непременно срежусь.
– Так молчите. Сидите и молчите.
– Нельзя будет; я уверен, что я от страха заговорю и от страха разобью вазу. Может быть я упаду на гладком полу … мне это будет сниться всю ночь сегодня; зачем вы заговорили!»
Итак, дело сделано. Мышкин попал в замкнутое пространство выговаривания. И пространство это прогибалось вокруг вазы. Напрасно он садился от неё как можно дальше. Начав говорить (а молчание было прорвано искрой внешнего определения), бедный князь по спирали полетел к смысловому центру (15) и…