Бесконечный тупик
Шрифт:
В начале ХIХ века Гоголя душили и не додушили – следовательно, выбрали бездну русского языка, с плаванием в оной всякого рода «глубоководных чудищ», вместо плоского, но прочного и уютного солнечного пляжа.
Левые восприняли произведения Гоголя буквально, сочли зеркальным отражением реального мира. Но если «Ревизор» или «Мёртвые души» это обобщённое выражение реальности, то такую реальность следует разрушить. А следовательно, уничтожить и самого Гоголя как её порождение. Разрушение старого мира они и начали с Гоголя. Что им вполне удалось. Гоголь сжёг второй том своего романа и умер, точнее, погиб. Это первая, одна из первых жертв социализма, его принципиальной антикультурности (письмо
Правые же считали гоголевские произведения злобной карикатурой. Писали, что «Ревизор» – это неправдоподобный фарс, анекдот с бродячим международным сюжетом (Булгарин), что Гоголь развлекает публику низкопробными шутками и как малоросс и полонофил клевещет на русских. В последнем случае не принималось во внимание, что ещё «Вечера на хуторе близ Диканьки» вызвали упрёки в незнании народных украинских обычаев и украинского быта. Это и неудивительно, ведь Гоголь был принципиально антисоциален, никогда не умел нормально общаться с людьми и жил во сне, как лунатик. Его разбудили, и он сорвался с крыши. Тут рука об руку с Белинским положили свой камешек и Булгарин, да и славянофилы, объявившие Гоголя русским Гомером и пытавшиеся его заставить видеть другие (хорошие) сны.
В конечном счете наиболее здоровым (понятия истины и лжи, как я уже говорил, в мифотворчестве не существуют) отношением к Гоголю было отношение Булгарина, этой добродетельной посредственности. Лет через 20-30 бутылочные осколки колкостей были бы обкатаны на пляже волнами времени и Гоголь превратился бы в русского Марка Твена. Но булгаринский подход был обречён на неудачу. Гоголь свёл с ума своих читателей, дал им полную свободу фантазий, заворожил их осуществимостью. Давно подмечена избыточность его прозы, мощность изобразительных средств, которые тысячекратно превосходят потребности изложения, делая его даже ненужным, отступающим на задний план. Неважно ЧТО, важно КАК. Первое – статика, второе – динамика. Гоголь дал русской литературе время, положил начало литературному ПРОЦЕССУ, несущемуся неизвестно куда «птицей-тройкой». Вся русская литература вышла из Пушкина, но вывел её Гоголь. Мир Пушкина совершенен, он вне времени, он замкнут, самодостаточен. Вообще, Пушкин стоит несколько особняком, и его, в принципе, можно было локализовать, «закрыть» и заморозить, не покалечив. А Гоголя можно было только сломать, вырвать с корнем. Русские и толпились около него, вольно или невольно затаптывая. Но сорвалось.
Пушкин – русское сознание. (127) Гоголь – сон этого сознания. В Гоголе русская культура начала видеть сны. (В допушкинскую эпоху между сном и явью не было ясной границы, не возникло русской личности, способа существования русского «я».) И весь ХIХ век, его литература, это гигантский сон. Сон с неизбежным кровавым пробуждением, (174) кровавым похмельем, когда все персонажи, столь агрессивно навязываемые реальности, наконец, по закону сбываемости, ожили и начали свою сатанинскую свистопляску. И вот уже мичман Раскольников топит в Чёрном море российский флот. (184) Нет, не случайно вырвалось у Розанова:
«Ни один политик и ни один политический писатель В МИРЕ не произвёл в „политике“ так много, как Гоголь».
Правые считали, что следует уничтожить Гоголя и, следовательно, будущий мир. Правые и левые – воля. Сам Гоголь – фатум. «Вот к чему могут привести русские сны».
И ещё одна сила – само государство уцепилось за Гоголя. Ему дали социальную свободу (губительную для русского). Николай I лично соизволил аплодировать «Ревизору». «Ревизор» стал расти, со временем развернулся в черный вакуум. И это тоже привело к окончательному несчастью личной жизни Гоголя. Психологический надлом произошёл у него именно после высочайшего одобрения. Из Нежина на петербургский Олимп. Сбывшаяся
мечта Поприщина.Николай I насильственно социализировал пьесу и, следовательно, пошёл по пути западников, по пути Белинского. Набоков хорошо подметил, что высшая похвала Николая I по отношению к художественному произведению – «дельно» – удивительно совпадала с лексикой радикальной критики. В сущности, и та и другая сторона понимала ненужность литературы, хотела её использовать для утилитарных целей. Но русской литературе хватило и этой щелочки в реальность, чтобы в конце концов эту реальность изменить. Возможно даже, что как раз утилитаризм способствовал усилению агрессивности литературы, кислотой выгрызающей реальность, разрушающей реальность.
120
Примечание к №96
(еврей) «заменяет … вашу философию – философической риторикой» (В.Розанов)
Гениальный русский философ Соловьёв разработал, открыл, дал; светлые силы; прогресс; боролся; тяжкие испытания; пророк; спасибо; гигантский вклад, новая ступень; отповедь клеветникам; скромный-тихий-добрый; целая школа, титан, целая плеяда; беззащитный; цепляются за фалды; нет, не отдадим; сократовский лоб; есть традиции русской интеллигенции, и мы никому не позволим; речь 1881 года; душная атмосфера; благородный защитник; ужасы еврейских погромов; предвидение; да; наша Россия… И т. д. и т. п.
Долб, долб, долб… Читайте, запоминайте.
121
Примечание к №52
обратная сторона бесформенности – крайняя формализация
Чернышевский был создан для допроса как птица для полета. Вот уж где развернулось его грубо-русское мышление, не испорченное, а, скорее, утрированное семинарией. Примитивнейшие и потому надёжнейшие заглушки и доводки как нельзя лучше подходили к универсуму следствия, в котором все всё знали, но это знание никак не могли выразить, зафиксировать.
Конечно, допросы – это национальный вид общения. Внутри допроса западному (тем более восточному) человеку русский 100 очков вперёд даст. Чернышевский, вообще глупый и тягучий, в допросах дьявольски умён. Даже велик. В лоск издевался над следователями. Написание «Что делать?» как реабилитации дневников, подковырки, провокации, постоянные двойные и тройные заглушки. Конечно, это был его звёздный час; как рыба в воде плавал он в мути русской филологии.
122
Примечание к №26
Любой русский где-то на донышке самозванец
Даже русское привидение вполне самозванно. Свидригайлов говорит: «обыкновенные привидения». И Мережковский по поводу этой «обыкновенности» замечает:
«Ужас „обыкновенных привидений“ заключается … в том, что они как будто сами сознают свою современную пошлость и нелепость, но этой-то нелепостью и дразнят живых, как будто со своей особенной, потусторонней точки зрения злорадствуют, смеются над посюсторонним человеческим здравым смыслом».
Ужас русских привидений в их живости. Привидение знает, что оно привидение. И человек это знает. Это знание соединяет их, делает заговорщиками, порождает общее пространство, мир. Иван Карамазов говорит черту:
«Ты – я, сам я, только с другой рожей. Ты именно говоришь то, что я уже мыслю – и ничего не в силах сказать мне нового!»
Мережковский на это замечает:
«Но, ведь, тут-то и весь вопрос: действительно ли Чёрт не может сказать ему ничего нового? Весь ужас этого призрака для Ивана, а, пожалуй, и для самого Достоевского заключается именно в том, что они оба только хотят быть уверенными, но не уверены, что не может. Ну, а что, если может?»