Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

И поясняет:

— Единственное, что могло порадовать меня в тюрьме, — библиотека. Был я не особенно начитан и потянулся к Пушкину, Белинскому… Старшие товарищи советовали начать с них. И поначалу в «Крестах» не оказалось первых томов Пушкина со стихами, последние были тома — письма, отрывки… Ну, я и стал читать. Потом уже раздобыл стихи и, видите, записал. — И, посмеиваясь, смущенно: — «Начинаю все больше любить поэзию и чувствовать ее обаяние. Читаю стихи, и вдруг явится какое-то светлое и радостное чувство, так что сердце начинает биться. Даже от иного стихотворения могу заплакать». Вот вам…

А это что? «Трепещите, тираны, когда поднимутся наши руки, их миллионы». А! Видимо,

образец моего собственного литературного стиля тех лет… — И строже: — Странно, прозу Пушкина запомнил я лучше, ярче, что ли, стихов, может быть, потому, что читал их со слезами. В одном из писем Пушкин писал: говорят, что несчастье хорошая школа, что ж, если несчастье — школа, то счастье — лучший университет. — И улыбнулся печально, мудро, как улыбаются иногда старики.

Молчим. Я рассматриваю — теперь уже не мысленно — его комнату. Книги и письма на столе и подоконнике, большой портрет сына…

— Да, — он оживляется, — вы давно хотели увидеть фотографию той женщины с юга. Вот…

Милое женское лицо. Сейчас, в эту минуту, оно, может быть, смеется, как не смеялось давно.

Он повторяет, закрывая тюремную тетрадь:

— Лучший университет… Под этими словами могли бы подписаться все русские революционеры!.. — И порывисто выходит из-за стола. — Ну, мне пора!

— Куда? — удивляюсь. — Ночь почти…

— Надо идти, — отвечает убежденно. — Получил, видите ли, повестку. Вот на столе…

Читаю: поселковый Совет извещает арендатора дачи К. А. Веселова, что его очередь дежурить по охране общественного порядка в поселке такого-то числа, в воскресенье, с 9 вечера до 12 ночи.

Известно ли в поселковом Совете, думаю, что «арендатору Веселову»… семьдесят седьмой! И говорю:

— Это какое-то недоразумение…

— Почему недоразумение? — возражает он. — Написано: Веселову. — И смеется: — Веселов — это я.

Выходим на веранду, он надевает пальто.

— Послушайте, — настаиваю я, — это нелепо!

— Но почему? — пожимает он плечами. — Вот вы неделю работали, сегодня воскресенье, должны раньше лечь, отдохнуть хорошо. Да, да! А я на пенсии. Сил и времени много.

И быстрым изящным жестом пожав мою руку, выбегает в сад. А у меня мелькает в памяти, что осенью сорок первого он ушел в ополчение, став одним из самых старых солдат народной армии.

Минуту, пока решаю бежать за ним, вижу, как он уходит — немного торопливой и легкой походкой, освещаемый не по-осеннему яркой, почти слепящей луной, под органный гул исполинских сосен.

А ночью под шум этих сосен я думаю — думаю о тюремных дневниках, которые мы с ним читали и сопоставляю невольно отдельные их строки с письмами из тюрьмы великого революционера Феликса Эдмундовича Дзержинского. Дух эпохи, дух поколения выражен в них на редкость точно.

«Я уверенно могу сказать, что я гораздо счастливее тех, кто на „воле“ ведет бессмысленную жизнь… Поэтому, хотя я и в тюрьме, но не унываю… Тюрьма страшна лишь для тех, кто слаб духом…» Это — молодой (ему двадцать один год) Феликс Дзержинский. Почти то же самое писал и молодой революционер Кузьма Веселов. И для него тюрьма была лучше «бессмысленной жизни». А она действительно бессмысленна, если нет великой цели и великой борьбы. Общеизвестно, что ответил Маркс на один из «вечных» вопросов: счастье — БОРЬБА. Во имя человечества и во имя человека. Думая о мире, Маркс никогда не забывал о личности. А думая о личности, видел перед собой мир.

«Человек только тогда может сочувствовать общественному несчастью, если он сочувствует какому-либо конкретному несчастью каждого отдельного человека…» Это тоже Дзержинский. Но это же — и Веселов. И не только Веселов

тех лет, но и сегодняшний, переживающий горько и бесчинства расистов в Алабаме, и разломанную судьбу женщины с соседнего полустанка.

Волнующая это вещь — ощутить великую революционную этику, давшую миру бессмертных героев, в поведении «обыкновенного старика», соседа по даче, который пишет бесконечные письма, дежурит по охране общественного порядка, заботится о водоеме для детей, куда-то постоянно торопится. И вот за этим-то будничным, повседневным вырисовываются исполинские силуэты, и ты ощущаешь живое родство эпох.

В однообразном течении дней, в утомительном мелькании одного и того же, в повторяющихся мелочах часто утрачивается ощущение величия жизни, начинаешь видеть ее не объемно, в волнующей непрерывности, а в совершенно искусственном механическом делении на «обыкновенное сегодня» и «легендарное позавчера». В «обыкновенном сегодня» живет ничем будто бы не замечательный человек — сослуживец, попутчик, сосед по даче… а в «легендарном позавчера» жили Сократ, Томас Мор, Кампанелла, герои и мученики! И та минута, когда в «обыкновеннейшем» современнике узнаешь черты легендарного героя, дает урок мудрости — начинаешь лучше понимать человека и жизнь, возвращается утраченная цельность видения. Она обогащает вдвойне: сегодняшнюю реальнейшую личность воспринимаешь как легендарное существо, а Томаса Мора и Кампанеллу, как сегодняшних реальных людей.

Революция подобна Гераклитову огню — он никогда не потухает.

Человек не стареет…

В ту обыкновенную «дачную» ночь, под органный гул сосен, я лучше понял и людей, о которых писал, и тех, кто этих людей дарил мне с бескорыстием и верой в меня. (Последнюю строку неписатели и нежурналисты могут и не понять, поэтому, видимо, стоит объяснить как можно более кратко, что в нашем деле наивысшая щедрость — «подарок» сюжета, человека, судьбы, когда дарящий отдает бесценное, о чем мог бы и сам написать, тому, кто, как ему кажется, напишет лучше. Классическая модель подобных отношений, бесконечно, что само собой разумеется, отличающихся по масштабу от того, о чем я буду рассказывать дальше: Пушкин — Гоголь.)

В ту ночь думал я о человеке, который был читателям известен как Ин. Андреев, автор умных, добрых книг и точно, мастерски написанных очерков о хороших людях, для меня же был Женей Кюном. Это подлинное его имя появилось в печати один-единственный раз, когда он умер, упав на улице с остановившимся сердцем. Он умер, как и жил, — ОСИЛИВАЯ дорогу. Вот тогда-то появилось имя его в черной рамке, немного странное для человека, родившегося в вологодской деревне: Кюн.

Я буду дальше называть его Кюном, это чуточку архаичное и литературное Ин. Андреев не совпадает с ощущением его — живого, одаряющего меня мыслями, сочувствием, душевным теплом. Он одаряет меня и потому, что его книги «Синий час» и «Зеленая ветка» стоят на моей полке, и потому что сам он, как личность, живет во мне и не умрет, покуда я буду дышать.

Синий час — час вечера, когда кристаллизуются дневные впечатления, час зрелых раздумий, это не час суток — час жизни. (Женя Кюн и переживал сам этот час, когда я, более молодой и менее искушенный в литературе, познакомился с ним; было это в редакции московской областной газеты четырнадцать лет назад, и в первую же минуту, не успев, видимо, даже понять хорошенько, что за человек перед ним, он начал меня одаривать — иначе не мог, не умел общаться с людьми. Он, помню, тогда подарил мне эпиграф к очерку, который я собирался написать о послевоенной судьбе солдат. «Из одного металла льют медаль за бой, медаль за труд», — повторил он дважды, напевно, с великой серьезностью строки А. Твардовского.)

Поделиться с друзьями: