Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Но по-моему, это очень интересно! Старые американские семьи, такие, как моя, которые торчат на одном месте чуть не две сотни лет, отгорожены, обособлены: ни ветерка, ни дуновения, ничего нового. Мне иногда кажется — особенно с тех пор, как я поступила в колледж, — что мы ужасно скучные, предсказуемые.

— Нет, — твердо сказал Мори и терпеливо пояснил очевидное: — Вы — сила, вы — основа основ. — Он замолчал и вдруг, словно что-то подтолкнуло его, заговорил снова: — Порой мне так хочется понять: кто же мы? Чьи? Какую страну мы можем назвать нашей, по-настоящему нашей, чтобы мы были там искони и до скончания века? Ее не существует, и я кажусь себе пушинкой, перекати-полем… Словно

и меня, и всех нас — семью, друзей, всех, кого я знаю, — можно разметать точно листья, одним порывом ветра. И никто даже не заметит.

— Это звучит так горько!

— Прости, я навеял на тебя тоску.

— Я сама виновата, сама же спросила… Эгей, нам сюда. Самый короткий путь — по тропинке через вершину холма. Давай бегом?! Оттуда открывается такой простор, ты такого в жизни не видал.

Да, он и вправду такого не видал. Холм ниспадал уступами, складками, снова вспучивался и снова понижался, серебрясь, золотясь на солнце и темно зеленея под набегающими облаками. Суша обрывалась извилистой береговой кромкой. По всей бухте торчали островки, а за водной гладью вздымались другие холмы и уходили вдаль, насколько хватало глаз.

Агата проговорила живо и радостно:

Немного видел я окрест — Лишь три холма вдали да лес…

Мори, улыбнувшись, продолжил:

Но за спиной наверняка Залив, а в нем — три островка [2] .

Они постояли молча, глядя друг на друга. Потом Агата сказала:

— Я, когда приехала, решила сначала, что ты вроде Криса и его друзей, такой же пустоголовый.

— На самом деле я не знаю, какой я.

2

Начало стихотворения «Возрождение» знаменитой американской поэтессы, лауреата Пулитцеровской премии (1923) Эдны Сент-Винсент Миллей (1892–1950). (Здесь и далее примеч. переводчика.)

Он произнес это дрогнувшим голосом и почему-то отвернулся. Неподалеку росли маленькие белые цветочки на высоких, выше него самого, стеблях.

— Что это за растения?

— Вон те? Луговая рута. Обыкновенный сорняк.

— А эти? Они так нежно пахнут.

— Тоже сорная трава. Тысячелистник….

Мори взглянул на Агату. Она стояла на прежнем месте. И у нее было такое лицо…

— Знаешь, а мне ведь все равно, как они называются.

— Знаю.

В следующий миг они были друг подле друга, и тела их — от губ до колен — стремились слиться, пробивая слои тонкой ткани требовательными ударами сердец.

— Агата, когда тебе уезжать?

— Завтра утром. А тебе?

— Послезавтра. Ты понимаешь, что нам обязательно надо встретиться?

— Да.

— Когда? Как?

— В сентябре. Ты приедешь в Бостон или я в Нью-Хейвен.

— Знаешь, это чушь, безумная глупость. Но я влюблен.

— Действительно, чушь какая-то! Ведь и я тоже…

Он был уверен: все тотчас заметят происшедшую в нем перемену, поскольку все написано у него на лице. Но никто не заметил, и Мори счел, что это к лучшему. Даже Крис ни о чем не подозревал, и Мори из какой-то суеверной осторожности решил его не посвящать.

Ему постоянно слышался ее голос. Иногда, сидя за рулем в машине, он вдруг видел на лобовом стекле ее лицо, сияющее точно солнце. Он пытался представить ее

тело, ее обнаженное тело — и колени его становились ватными.

В сентябре они встретились в Бостоне. Потом она приехала в Нью-Хейвен, и он провожал ее на поезде обратно, до самого Бостона. Они исходили все парки и улицы, часами сидели над пустыми тарелками в ресторанах. Их ноги гудели в бесконечных анфиладах музейных залов. Приближалась зима; ветер на опустевших, стылых улицах продувал насквозь. Пойти им было некуда.

Однажды она показала ему ключ:

— От квартиры моей подруги Дейзи. Они уехали в Вермонт кататься на лыжах.

— Нет, — сказал он. — Нельзя.

— Почему? Дейзи не подведет. И мы никогда еще не были одни. Так хочется где-нибудь посидеть вдвоем, чтобы никто не мешал.

По его телу пробежала дрожь.

— Разве ты не понимаешь? Я не смогу просто сидеть с тобой в комнате.

— Ну и ладно. Я так хочу, чтобы тебе было хорошо! Я все сделаю, лишь бы тебе было хорошо.

— Но потом, после, нам хорошо не будет. Агги, любимая моя, я хочу, чтобы все у нас было как положено, с самого начала. На нашем пути и без того преград хватает, зачем же их множить?

Она сунула ключ обратно в сумку и громко щелкнула замочком.

— Агги! Неужели ты думаешь, что я… не хочу?!

— Нет. Просто я уже надежду потеряла. Мы никогда не будем вдвоем, одни… — сказала она с горечью.

— Будем! Не думай о плохом, прошу тебя!

— Ты рассказал обо мне дома?

— Нет. А ты?

— Упаси Боже! Я же объясняла тебе про папу… Когда я в последний раз ездила домой, мы с ним спорили — чуть не поссорились. Он говорил, что Рузвельта поддерживают одни евреи, а сам Рузвельт — первейший негодяй и мошенник на земле и наши потомки будут жестоко расплачиваться за то, что мы отдали страну ему на поругание. А я возразила. Ну, помнишь, ты рассказывал, что думает о Рузвельте твой отец? Я и повторила, что люди при Рузвельте хоть чуть-чуть вздохнули, что у них завелись хоть какие-то деньжата и, возможно, как раз Рузвельт и спасет американскую систему… Я думала, папу хватит удар. Он спросил, что за идиоты-радикалы преподают в моем колледже. Так разволновался! Мама подала мне знак прекратить беседу. Такие вот у нас дома дела.

— Ладно, что-нибудь придумаем, — решительно сказал Мори. Мужчина обязан быть уверенным в своих силах. Однако на самом деле ни в чем он уверен не был.

Ниточка телефонной связи помогала выжить и одновременно рвала сердце на части. В общежитии у Агаты телефон стоял в каморке, в конце коридора. Голос Мори она различала с трудом — сквозь хлопанье дверей, шум разговоров и шагов. Ему приходилось повторять снова и снова — жарким и громким шепотом: «Я люблю тебя. Я не могу без тебя». И звучало это мучительно, глупо и грустно. А потом они просто молчали в трубку, потому что сказать было нечего или, вернее, сказать хотелось очень много, но они не умели начать. А потом истекали три минуты, и телефон отключался.

Настоящим испытанием оказались каникулы на День благодарения. Пришлось ехать с отцом на Вашингтон-Хайтс — собирать арендную плату и проверять ход ремонтных работ. Он стоял на тротуаре и смотрел, как разгружают фургоны: из Германии начали прибывать беженцы. Платформы автопогрузчика бережно опускали на землю тяжелую резную мебель из какого-нибудь особняка в берлинском пригороде — слишком громоздкую для квартирки над продуктовым магазинчиком или прачечной. Отец стоял рядом и разговаривал с вновь прибывшими на идише и ломаном немецком. Он вздыхал, лицо его было печально. Этот вздох всегда означал одно: что грядет? Что с ними будет? Домой Мори вернулся совершенно подавленный.

Поделиться с друзьями: