Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Подражать манере Успенского у нас в Институте умеет любой аспирант, но Бета показала его так неожиданно и точно, не столько голосом, сколько характерным, похожим на легкую судорогу движением лицевых мышц, что если б у меня и были сомнения в истинности рассказанного, они должны были мгновенно рассеяться.

–  И что же дальше? - спрашиваю я. Знаю, что не надо задавать вопросов, но пауза кажется мне невыносимо длинной.

–  А дальше - мы разошлись по своим комнатам. А еще через несколько дней по дороге в Институт мы заехали в загс, и я переменила фамилию. В наших отношениях это ничего не изменило. Паша в то время был еще слишком потрясен смертью Веры Аркадьевны, чтоб обращать на меня внимание. Вздор я говорю, он был бесконечно внимателен, но по-другому. И совсем не был ласков. Наоборот, он заставлял меня работать до изнеможения, с утра до ночи, без выходных, не знаю, как я выдерживала. Позже он говорил, что от горя есть два лекарства водка и работа. Работа лучше... Мы были женаты около месяца, когда пришло приглашение на дипломатический прием. Господина Успенского с супругой просили пожаловать... Паша не любил приемы и, если мог, уклонялся, но почему-то именно на этот было невозможно не пойти. У меня не было вечернего платья, и мне сшили за три дня в правительственном ателье. Все эти дни я умирала от страха, казалось, стоит мне войти в большой, ярко

освещенный зал, как все догадаются, что я ряженая. В машине меня била дрожь, но в вестибюле я взяла себя в руки и с этой минуты вела себя так, как будто всю жизнь ездила на приемы. Пока шла официальная часть, я даже немножко передохнула, делала внимательное лицо и хлопала вместе со всеми, но когда нас позвали ужинать, я опять растерялась. Во время ужина отношения становятся проще стало быть, сложнее для меня. Успенского знали многие, кое-кто уже слышал о его женитьбе, и нас сразу окружили. Будь это обычный банкет, еще куда ни шло, разговаривать надо только с двумя соседями, а остальным достаточно улыбаться, но, как назло, ужин был на западный манер, a la fourchette. Паша этих аляфуршетов терпеть не мог, он говорил, что есть и заниматься любовью стоя прилично только лошадям. И тут выяснилось: умею говорить с посторонними, но не умею говорить с Пашей при посторонних. Понимаешь, говорить как с мужем. А от меня только и ждали - как она? Мы стояли с тарелками в руках, я давно не видела такой великолепной еды и с утра ничего не ела, но кусок не шел мне в горло, все казалось пресным, как эта гадость, которую дают перед рентгеном. Смотрю на Успенского, ты знаешь, каким он умеет быть в компании, но тут он упрямо молчал, и я поняла: не хочет ничего подсказывать. И тогда я громко сказала: "Паша, посмотри, нет ли там на столе горчицы". Это был первый раз, когда я назвала его Пашей и обратилась к нему на ты. И Паша сразу оживился, бросился за горчицей, а через пять минут вокруг нас было столпотворение, все обступившие нас важные люди были им заворожены, они смеялись каждому его слову, чокались с ним и со мной и посматривали на меня - во всяком случае, мужья - без всякого осуждения. А затем мы пошли танцевать, и, несмотря на весь ужас моего положения, это доставляло мне удовольствие. Этот выход в свет нас очень сблизил, но близки по-настоящему мы стали не скоро, уже после победы. Ты был в то время в Берлине. Я видела, что ты не торопишься ко мне, и считала себя свободной.

–  Ты была замужем, - говорю я, отлично понимая, что это уже не довод.

–  Вот видишь, была и еще не была. А про тебя мне доложили: от него без ума какая-то генеральская дочка. Летала к нему в Берлин, и он вскорости на ней женится.

–  Я и женился. Когда увидел, что ты для меня потеряна.

–  Видишь, мы оба думали друг о друге хуже... Но сейчас поздно об этом говорить. Я стала Пашиной женой, только убедившись, что люблю его, я прожила с ним двенадцать лет и была с ним счастлива, если, конечно, не понимать под счастьем покой и тупое довольство. В моем счастье было много горечи, меня мучило и то, что у нас не было собственных детей, и то, что взрослые дети от Веры Аркадьевны меня не признали, я их понимала, но скорей умерла бы, чем стала оправдываться. Я несла двойную тяжесть, потому что видела, что не дает покоя Паше, а в то же время была бы в ужасе, если б знала, что у него спокойно на душе. Я мучительно ревновала Пашу к Ольге, одно время мне казалось, что Оля-маленькая - от него. Он очень заботился о девочке, и это бросалось в глаза. И даже потом, когда я поняла свою ошибку, продолжала ревновать - но уже по-другому. Она была к нему слишком близка... Ладно, обрывает она себя, - с этим я как-нибудь сама разберусь. Ну вот, если после всего сказанного ты не потерял интереса к дальнейшему разговору, то теперь я скажу то, что могу доверить тебе одному. Я не беру с тебя никаких клятв. Если веришь человеку, клятвы не нужны, а если не веришь - бесполезны. Это было самоубийство, Леша.

Это говорится без предварительной паузы, без многозначительной интонации, так что я вполне мог не понять, о чем и о ком это сказано. Но почему-то понимаю мгновенно. Понимаю не в переносном, а в самом ужасающем буквальном смысле.

–  Не может быть, - говорю я, похолодев.

–  Почему не может быть? Потому что ты читал медицинское заключение, подписанное четырьмя уважаемыми врачами?

–  Ты что же, хочешь сказать, будто они...

–  Ни в малейшей степени. Заключение абсолютно безупречно. Он всех их обвел вокруг пальца. Только не меня.

Я гляжу на Бету с опаской, боясь увидеть в ее глазах маниакальный блеск. В моей военно-хирургической практике мне приходилось наблюдать людей, у которых тяжелое душевное потрясение вызывало кратковременные психозы. Но нет, это прежняя Бета, конечно, измученная и потрясенная, но вполне владеющая собой. Бета ловит мой взгляд и невесело смеется.

–  Я знаю, о чем ты сейчас подумал, - говорит она. - Не беспокойся и выслушай меня до конца. Почему же не может быть? На свете происходят тысячи таинственных смертей, и эксперты с чистой совестью констатируют естественную смерть или несчастный случай. А между тем это самые настоящие убийства. Или самоубийства. У больного человека бывают кризы, когда его жизнь висит на тонкой ниточке, оборвать ее ничего не стоит. Неужели ты думаешь, что такой знающий физиолог, как Паша, не знал, как разорвать свое и без того надорванное сердце, и при этом так, чтоб об этом никто не догадался? Догадалась я одна, потому что слишком хорошо его знала и еще потому, что он чересчур тонко все рассчитал. Он переоценил наблюдательность врачей и недооценил мою. Когда вы прилетели из Парижа, я была у мамы. Он мог меня предупредить, что возвращается раньше, и не предупредил. И вернувшись домой, не позвонил к маме, хотя знал телефон соседей. Он хотел остаться один в квартире. Мне это показалось странным. Я приехала поздно, его уже увезли. День прошел в кошмарной суете, а ночь я провела без сна, за разбором бумаг. Все его бумаги я нашла в образцовом порядке, и это меня насторожило еще больше. Я притерпелась к хаосу, а тут было такое впечатление, как будто аккуратный чиновник подготовил дела к сдаче, все лишнее уничтожено, все важное и срочное подобрано, подколото, подчеркнуто, я просидела до утра, разбирая ящики стола, и с каждым часом мне все яснее становилось, что человек, никогда не помышлявший о завещании и твердо решивший не оставлять предсмертного письма, находит способы как бы невзначай продиктовать свою последнюю волю и даже проститься со мной. - Голос ее прерывается, но она сразу же овладевает собой. - Утром я перебрала все бутылки и аптечные склянки и шаг за шагом восстановила его последние минуты. Ему стало дурно за письменным столом, и он прилег на диван. На столе в пустой чернильнице лежало сильное лекарство, присланное ему из Канады профессором Стайном, я подсчитала таблетки - он к нему не притронулся. У изголовья дивана был телефонный аппарат, но он никому не позвонил, ни в поликлинику, ни Шиманскому. Лев Петрович

живет в нашем подъезде и прибежал бы в любой час ночи, как прибегал уже не раз. Но Паша не позвонил. Когда-нибудь я расскажу тебе все, что я передумала за эти дни, и мы с тобой вместе проверим каждое звено, а пока мне достаточно твоего молчания.

–  Ответь мне только на один вопрос. Можешь не отвечать подробно. Ты считаешь, у Паши были причины так поступить?

–  Что я могу тебе ответить? В общедоступном смысле - нет. Ему нечего было бояться. Ему ничего не грозило, кроме старости и упадка. Он страдал от мысли, что жизнь кончается и поздно начинать другую, а он многое передумал за последний год, он считал себя виноватым и перед наукой и перед многими людьми, и уже нет ни времени, ни сил все исправить. Помнишь его юбилей в прошлом году? Как он его не хотел, его чуть не силой заставили согласиться на чествование, он еле высидел всю эту процедуру и был неприлично хмур, а когда я спросила, чем он недоволен, посмотрел на меня как на идиотку. И только дома сказал: "Чем я недоволен? Не чем, а кем. Собой. Мало сделано, много напутано. Скажу тебе без лишней скромности: я был рассчитан на большее. Но теперь уж ничего не поправишь..." Последнее время он все чаще заводил разговор о своем возрасте; дескать, он слишком стар для меня и ему предстоит печальная судьба дряхлого мужа при молодой жене. Говорилось это будто бы шутя, но я-то понимала, как нестерпима для его самолюбия самая мысль, что он может быть слаб или зависим. Конечно, его независимость была, как и все на свете, весьма относительной, до поры до времени он мог уговаривать себя, будто все его поступки полностью совпадают с его убеждениями, но это становилось все труднее и труднее. В пятьдесят четвертом году к Паше пришла без звонка какая-то женщина, как я потом узнала, жена его покойного друга Вани Боголюбова, и потребовала разговора с глазу на глаз. Паша сказал, что у него от меня нет тайн, но я все-таки ушла к себе. Разговор был недолгий и, вероятно, тяжелый для обеих сторон, я поняла это по тому, как Паша провожал ее до дверей - почтительно, но молча. Мне он ничего не рассказал, а я не стала допытываться. На следующий день он запил. Он выпивал и раньше, но с этого дня он стал пить опасно... Не знаю, надо ли было рассказывать тебе и это, но раз я уж начала, мне трудно отмерять от сих и до сих, правда не делится на порции. Да что там - это было. Но было и другое. Он десятки раз выручал людей, он и тебя однажды спас от крупных неприятностей, тебе он не говорил, не сказал даже мне, но я-то знала наверное. Не подумай, что я хочу связать тебя благодарностью, просто я хочу быть откровенной во всем. И потом, мне хочется, чтобы ты знал: Паша часто на тебя сердился, но любил, ценил как ученого, а главное, уважал. Уважал за то самое, на что иногда сердился.

В таких случаях никогда не знаешь, что сказать, и я прошу:

–  Давай перейдем к делу.

Бета улыбается.

–  Не спеши. Ты только что сказал: "Этого не может быть". Сейчас ты скажешь: "Это невозможно".

–  Давай станем на почву опыта. Я слушаю.

–  Ну, хорошо... Скажи, у тебя был Алмазов?

–  Был. И Петр Петрович тоже.

–  Вот как?

–  Да. Оба очень встревоженные.

–  Еще бы! Как ты, вероятно, догадываешься, в эти дни решалась судьба Института.

–  Но почему такая срочность?

–  Так уж сошлось. Решение о переводе Института на территорию заповедника готовилось давно, много раз откладывалось, и Паша был уверен, что его уже удалось спустить на тормозах. Но как раз во время вашей поездки позвонили, что вопрос включен в повестку, ну а ты знаешь: директивные организации не любят отменять своих решений. И когда стало известно - ну, ты понимаешь, о чем я говорю, - у Института оказалась тьма непрошеных друзей. Болельщиков и советчиков. И куча вариантов. С разделением Института. И, наоборот, со слиянием. И с приглашением варягов. Что было делать? Вице тряпка, растерялся, да его и слушать бы не стали. Я - никто, вдова, но я понимала, что дело идет о жизни и смерти, и взяла все на себя. За три дня я обзвонила и объездила всех, кого только можно, я своротила горы, и вот результат: Институт остается на прежнем месте и в прежнем составе, ему присваивается имя Успенского...

–  Прекрасно, - говорю я.

–  Погоди, это еще не все. Мне предложено стать директором.

–  Прекрасно, - повторяю я.

–  Пожалуйста, не делай вида, будто ты не удивлен. Я сама была удивлена не меньше тебя. Не будем сейчас касаться высокой политики и обсуждать, почему выбор пал именно на меня, это увело бы нас в сторону. Поверь, я нисколько не обольщаюсь на свой счет и прекрасно понимаю, что в нашем Институте есть люди более достойные. Я сопротивлялась, и совершенно искренне. Говорила, что не обладаю необходимым опытом и научным авторитетом, в Институте нужна твердая мужская рука, а я женщина и вдобавок сбитая с толку. На это мне ответили: как известно, последние исследования академика Успенского проводились им совместно с женой - совсем супруги Кюри, не правда ли? А насчет мужской руки мне было сказано, что в критические для Института дни я проявила твердость и энергию, которым может позавидовать любой мужчина, но чтоб не слишком отвлекать меня от чистой науки, мне найдут заместителя, который полностью освободит меня от организационной суеты, оставив за мной общее руководство и координацию исследовательской работы. И такой человек уже есть.

–  Кто же этот человек?

–  Вдовин.

На этот раз я и не пытаюсь скрыть удивления.

–  Вдовин? Ты с ума сошла. Ты забыла, что такое Вдовин?

–  Нет, не забыла. Но он получил хороший урок. Люди меняются. Мы легко прощаем ошибки себе и своим близким, почему же мы так беспощадны к чужим?

–  Потому что они чужие.

–  Я говорила с Николаем Митрофановичем и была поражена, как подействовала на него смерть Паши. Ты знаешь, он плакал здесь.

–  Рыдал, как ребенок...

–  Ты, кажется, считаешь меня полной идиоткой?

–  Нисколько. Женщиной. Вдобавок сбитой с толку.

–  Ох и мерзкий у тебя характер, Лешка.

Я не смотрю на Бету, но по голосу догадываюсь, что она улыбается. Улыбка слабая, на смену ей вновь приходит озабоченность.

–  Может быть, ты и прав. Но у меня хватило ума понять, во что это выльется, если я останусь одна. Будет как в английском анекдоте. Я буду решать все первостепенные вопросы, а он все второстепенные, и в один прекрасный день все первостепенные кончатся, останутся только второстепенные. Поэтому я поставила условием триумвират. Я сказала: мне нужен еще один заместитель, причем именно первый, настоящий ученый, способный направлять исследовательскую работу.

–  Кто же этот человек?

–  Ты.

–  Это невозможно!

Черт меня знает, как это вырвалось. Бета смеется.

–  Вот видишь, - говорит она с грустью. - Я тебя предупреждала. В таком случае мне придется отказаться. Но учти - все другие варианты будут хуже. Хуже для Института.

С минуту мы молчим.

–  Я все понимаю, - говорит наконец Бета. - Ты залез в башню из слоновой кости, и мое предложение рушит все твои планы...

–  Не в этом дело.

–  И в этом тоже. Но главное - Вдовин?

Поделиться с друзьями: